Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №3/2014
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Крыщук Николай

Шестой вечер, или неоконченный разговор с Александром Володиным

Десятого февраля исполнилось 95 лет со дня рождения драматурга, киносценариста («Старшая сестра», «Пять вечеров», «Осенний марафон») – Александра Моисеевича Володина. Мы много общались, одна из наших бесед была опубликована на страницах «Первого сентября». Теперь, казалось, остается только вспоминать. И вот сюрприз. Мне позвонил мой друг Леонид Дубшан и сказал, что у него сохранилась запись нашего разговора в квартире Володина, который проходил 2 августа 1997 года. Его жена, театральный критик, Марианна Димант расшифровала нашу беседу. Читая текст, я снова слышал голос Александра Моисеевича. Разговор большой. Предлагаю вам его фрагмент.

Дубшан. А что там за список на бу­маге?

Володин. Это про Москву, а это про Ленинград…

Дубшан. А-а-а-а… это планы такие у вас?

Володин. Я добросовестно отношусь к делу. Ну давайте… Как начнем?

Дубшан. Для вас эти города равнозначны в вашей жизни – Москва и Питер?

Володин. Да. Но равнозначны… не совсем положительно. Не положительно. Ну что такое Москва? Я там прожил только отроческие годы и могу вспомнить, с чего начался этот период, этот век. Скорее, не по событиям, которые происходили, а по цветам… По краскам. Когда я был совсем еще маленький, мне казалось тогда, что 19-й, 20-й, 21-й годы были окрашены, как знамена, залитые кровью… Потом я начал больше соображать. Жили мы около Сухаревского рынка. Это гигантский, необъемный рынок, где были шпана, беспризорники и торгаши…

Дубшан. И башню вы помните?
Володин. И башню помню… Помню, конечно, помню… Башню Сухарева, под которой проезжали трамваи… А ее окружало несметное количество людей торговавших… А дом над ней был тогда домом… одним из двух домов, которые указывали путь на сельскохозяйственную выставку…

Крыщук. ВДНХ?

Володин. Это уже позднее, я просто вспоминаю, что вспоминается… И эти дома, они стоят до сих пор. На них такие высокие желтые башни, с какими-то украшениями, но дома нежилые. Там никто не живет, там крысы бегают… Это декорация. Такая красивая декорация входа в… грандиозное мероприятие.

Дубшан. А ваш собственный, в котором вы родились? Он есть?

Володин. Есть, конечно. Я там жил у родственников, потому что отца и матери у меня, в сущности, не было. Мать умерла раньше, чем я это понял. Отец женился, но мачеха поставила условие, чтобы только без детей. И тогда меня взял дядя. Жизнь там была неважная, и поэтому я частенько ночевал либо на третьем этаже нашего дома, где ночевали торгаши и беспризорники, либо на улице, что я очень любил. Это были красивые, хорошие места. Первая Мещанская, Вторая Мещанская, Третья Мещанская, Четвертая Мещанская… Там были вверху балкончики, с которых люди смотрели вниз – кто там ходит, пили чай… Сейчас на балкончики никто уже не выходит… Там рождались какие-то… не романы… а какие-то… ощущения… потому что девушки берегли свою девичью честь... Мальчики тоже… отчасти… Поэтому все ограничивалось сидением на ступеньках деревянных домов. Сидели и разговаривали.

Дубшан. Вы были уличным мальчиком?

Володин. Уличным, да. Потому что дядя не любил, когда я был у них дома, и я не любил, когда я был у них дома, и старался выходить куда-нибудь на эти Мещанские, на эти дворики маленькие…

Дубшан. Ваши детдомовские девочки, скажем… о которых вы писали, это с вашим личным опытом связано?

Володин. Такого рода девочки были мне близки. Потом стали близки, когда я стал писать. К ним меня тянуло. Потому что они попроще. Потому что они подобрее. Потому что они работают не покладая рук…
Москву я покинул так: сначала поехал в деревню учителем работать. Чтобы не жить у дяди рабом-нахлебником. Очень было плохо! Мне девочки в школе собирали деньги на ботинки – у меня не было копейки денег вообще, и они платили за меня в кино по десять копеек. А в деревне… Это воля, снег, отдельная избушка… Четвертинку я покупал в сельпо, закусывал батончиками… Соевыми. А сельская школа давала брОню от армии.
К жизни в деревне я приспособился быстро. И с ребятами у меня были хорошие отношения. Но… Там был очень сплоченный и ощетинившийся на всех и друг на друга учительский коллектив. Они и меня втянули… И с ними мне было плохо. Тогда я подумал: что мне с собой делать дальше? Уйти из этой школы, пойти добровольцем в армию? Меня отговаривали, но я пошел. Это было самое отвратительное время моей жизни. Три года до войны.
Никого не отпускали из армии. Служили по три, по четыре, по пять, по шесть лет, хотя положено было два года. Не отпускали. И вот эта пожизненная каторга – она мучила более всего. Тогда вышел приказ Тимошенко, что за невыполнение приказа командиру можно было стрелять. Я помню, как я шел на свидание к девушке, к этой, которая теперь жена, в Подольск… Мы были под Подольском в какой-то бывшей казарме. Он говорит: «Товарищ красноармеец, ваша увольнительная». Я говорю: «У меня нет, я еще присяги не принимал». Он говорит: «Кругом!» Я говорю: «Товарищ капитан, мне неудобно – вы так кричите… А мимо же гражданские ходят, они слышат вас… Я не пойду кругом. Простите меня, пожалуйста». Он хватается за кобуру: «Шагом марш!» Я говорю: «Я пойду, но не в ту сторону, в какую вы мне показываете, а в Подольск. А вы стреляйте». И он не выстрелил.

Дубшан. Александр Моисеевич, извините, пожалуйста, но это ведь юродство какое-то. Это вы намеренно делали, чтобы сбить его с толку, или вы таким наивным были?

Володин. Нет! Я очень любил театр до этого, очень любил стихи… И чувство достоинства своего, и желание быть на высоте и не ползать в ногах у кого бы то ни было…

Дубшан. И не боялись при этом или боялись?

Володин. Я не знал еще, что значит выстрел и куда он попадет… Но не боялся, не боялся. Я шел.

Крыщук. Вот вы все говорите про детство и дальше, после детства – про школу, про армию. Это состояние рабское и так далее. Но, например, Булат Окуджава, он ваш ровесник практически…

Дубшан. Он на пять лет младше…

Крыщук. Все равно, одно поколение, я думаю. И у него жизнь тоже сложилась не так славно. Но при этом он создал миф об арбатском дворянстве, о братстве, поэтизировал свою московскую компанию. А у вас такого ощущения не осталось?

Володин. У меня было это. В очень сильной степени. Я очень любил театр. У меня старший брат двоюродный был актером. Плохим, как я понимал даже тогда. Но он мне делал контрамарки в театр. Помню Незнамова в «Без вины виноватые». Его обида и оскорбленность мне были близки. «Разбойники». Качалов во «Вратах царства». Когда вот так вот, засунув свою рукопись за пазуху, герой шел, выпятив голубиную грудь навстречу тем, кто пришел его расстреливать… Ну как мне можно было после этого извиниться перед командиром и пойти обратно? Пастернак, которого я любил безумно и с которым я прожил всю жизнь – он был так чист, что разве можно было загрязнить себя таким образом, когда он еще живет в Москве, в этом же городе? Это было невозможно.

Дубшан. Вам не хотелось к нему пойти?

Володин. Я боялся. Я стеснялся.

Дубшан. А как это – вы были уличный мальчик. Откуда стихи, книги?

Володин. Это от старшего двоюродного брата. Он мне как-то сказал: «Читал Пастернака?» Я говорю: «Нет». – «Почитай». Я читаю и ничего не понимаю. А тогда были навесики такие над дверьми… железные навесики, жестяные… Я помню, как я под этим навесиком стоял, и дождик шел, и носят вести капли… Дальше, дальше: «И всю ту ночь то цокают, то едут, стучат подковы об одном гвозде, то тут, то там, то в тот подъезд, то в этот…» Или – ужасный – про дождь – капнет и вслушивается, все один на свете…

Крыщук. «Все он ли один на свете / Мнет ветку в окне, как кружевце, / Или есть свидетель?»

Володин. Да, да. Я там стоял часами, потому что вернуться домой было нельзя. Ночами! Я помню – почему-то это всегда ночь, полное молчание, полная пустота, Третья Мещанская… Этот навесик и дождь, который капает. А зима пришла – я одевался потеплее, и уже другие стихи его знал: «Только белых мокрых комьев… и кроме крыш и снега никого…» Так что вот таким, каким я тогда был, я не мог подчиниться приказу этого капитана. Ну не мог! Это был бы не позор, а смерть моя. Только другим способом.

Дубшан. Вы не были агрессивным?

Володин. Нет, агрессивным я никогда не был. Совершенно. Мне свойственна была скорее жалость. Жалел я многих. Потому что… Время было такое… Когда был НЭП, когда люди как на дворец жратвы смотрели на эти окна. Были крестьяне, которые доползали до города, чтобы умереть на улицах города хотя бы… Это возбуждало жалость. И это возбуждает во мне отвращение к новым русским. Вот это было… Было жалко женщин – потому что им труднее жилось. И если бы вы прочитали внимательно, то вы увидели бы, что мне всех жалко.
Что потом было? Потом начались расстрелы… Расстрелы – и что-то дикое. И я не знал, что делать с этим… Что я, почти мальчишка, мог сделать? Да и кто мог что-то с этим сделать?
Ну что, я перескакиваю. Началась эта оттепель, длилась она недолго, дала много результатов. Были хорошие поэты, были хорошие театры. «Современник», с которым мы очень подружились. А потом опять заморозки. И опять уже другие способы уничтожать людей, измываться над ними, пытаться изгнать из этой страны. Потом застой. Появилась цикличность застоя. Вот как был застой при Брежневе, так он и сейчас, но совсем другой застой. Я вижу эти колонны, которые идут в Москве получить зарплату за неоплаченный труд. Они идут, а правительства отдыхают. Они идут по четыреста километров, а правительства отдыхают. Потом пришли. Ах, пришли? Надо что-то дать. Дали что-то. По-моему, даже можно было так сделать – вы перекувырнитесь десять раз, мы дадим вам еще по кулечку конфет. Вот так облагодетельствовали эти колонны…

Крыщук. То есть если все-таки говорить о сегодняшнем дне – у вас взгляд абсолютно пессимистичный? Мы опять в каком-то тупиковом цикле? Правительство отдыхает, люди просят. Этим картина сегодняшнего времени исчерпывается?

Володин. Не исчерпывается. Мы все ловчим-ловчим, врем-врем… вот против того, чтобы НАТО надвигалось на Восток. А мы не надвигаемся на Восток? Не продвигаемся? К Китаю, который, как и мы, производит оружие массового уничтожения и продает его. Мы – близнецы-братья. Мао и Сталин слушают нас. О! Произнес.

Дубшан. До сих пор слушают?

Володин. До сих пор слушают. Как там? Все в порядке? Вот. Пришли новые молодые люди. Стриженые. Я аполитичный человек и многого не знаю. Мне Булат рассказывал про каждого такие вещи, что только ахнешь. И этот? И этот. Да брось ты! Он говорит: «Саша, ну я знаю это из первых рук». Он меня учил, учил, учил. Говорил: «Иногда мне кажется, что тебе пять лет, иногда, что восемнадцать». Больше мне он не давал.

Крыщук. Александр Моисеевич, ваше имя было как бы эмблемой определенного времени… Когда говорят «Володин» – сразу понятно, о чем идет речь.

Дубшан. Даже не времени, Коль, а духовного какого-то направления скорее…

Крыщук. Допустим. Но я говорю про поколение. Дело в интонации – в жалости там, еще в чем-то, еще в чем-то. А вот как вы сами себя ощущаете? Получилось то, чем вы себя представляли, скажем? Вы стали таким писателем, таким драматургом? И каким?

Володин. Нет… я не стал. Я очень во многом виноват. У меня очень много ошибок. У меня очень много дурных поступков, которые… они же и грехи. Об этом я пишу в стихах. «Я судьей себе стал, палачом, что ни день – то казню себя заново, а тогда было все нипочем, вот за это несу наказание… Все удачи, успехи, по сути, позабыты, и тяжкие сны… Сколько было дурацких поступков, оказалось – они и грешны. Не начальник, не хам, и не вор, и, сдается, не зол и не жаден. Но выносит судья приговор – не один приговор, десять за день».

Дубшан. Александр Моисеевич, я вовсе не хочу, чтобы вы перечисляли свои грехи и ошибки. Меня вот какая штука интересует – Коля об этом спрашивал, и все-таки я бы хотел еще доспросить. Есть репутация литературная, и вы ее знаете. Да? Как к вам относятся…

Володин. Приблизительно…

Дубшан. Все-таки есть репутация, высокая…

Володин. Я чувствую…

Дубшан. Вот в какой мере это совпадает с вашим внутренним состоянием, осознанием себя как писателя? Не как человека, который, там, грешен по отношению к близким – это все понятно, и это у всех есть – а как писателя.

Володин. Я понял. Вы знаете, у меня было много встреч раньше, и почти на каждой встрече я говорил: «Ну, вот это мне стыдно, это мне стыдно, это я не буду читать… Это, пожалуй, тоже стыдно…» Когда Олег Ефремов просил пьесу «Назначение», я говорю: «Олег, это стыдно! Это очень плохо! Я прошу тебя, не надо!» Он говорит: «Я один буду читать!» Я говорю: «Даже если ты один будешь читать, мне будет стыдно!» – «Ну, никто не узнает, я никому не скажу!» Он меня позвал… И сидит там… вся коллегия. Я начинаю читать, запинаюсь: «Ну, это не так, тут надо будет переделать, это вообще не стоит помещать» – и так далее, и так далее. Олег берет у меня книжку: «Что ты так читаешь?» – «Да стыдно мне за это». – «Ну, давай я прочитаю». Прочитал – и под гром аплодисментов.

Дубшан. Вам понравилось, когда он читал вашу вещь?

Володин. Когда он читал, мне понравилось. Так же, когда я стихи читал здесь, в ВТО… Я читаю – и так же извиняюсь, извиняюсь, извиняюсь, как вдруг голос Жванецкого: «Саша, перестань извиняться!» И Сережа Юрский прочитал четыре стихотворения, и опять под гром аплодисментов.

Дубшан. Вам приятно это было? Вы любите овации?

Володин. Это – да. Люблю. Значит, это доходит. Значит, это нравится. Когда нет оваций – не оваций, аплодисментов, значит, это не доходит, не нравится. Не по душе. Один раз меня спросили: «Александр Моисеевич, а есть хоть что-нибудь, чего вам не было бы стыдно?» Я стал вспоминать: думаю, вот «Назначение», «Пять вечеров», что-то еще… и замолк на этом. Но все-таки чего-то не стыдно. Да и вообще странно: всем нравится – тем, кто пришел в зал, а мне вот не нравится. Тогда чего ж ты зовешь сюда людей? То есть я не звал никого, но сами они чего ж приходили?..

Крыщук. Александр Моисеевич… вот я помню, что вам было стыдно давным-давно вашей первой книжки прозы. А я как-то ее перечитал – мне показалось, что рассказы интересные, и было жалко, что вы не продолжаете эту сюжетную неавтобиографическую прозу. Вы не жалеете об этом упущенном случае, как бы подаренном вам?

Володин. Я не жалею, потому что… Это мне говорил еще мой друг Яша Рохлин: «Ты отовсюду бежишь». Пьесы, пьесы, пьесы – и хватит этого… Все равно их запрещают. Ну, кино попробуем. Кино, кино, кино – и хватит, и не хочу больше этим заниматься. Записки, записки, записки, записки – хватит! То есть это еще не хватит. Стихи, стихи, стихи – хватит. А записки – еще не хватит. Вот их я пишу с удовольствием. Когда хватит – тогда я пропал. (У Володина вышли к тому времени «Оптимистические записки», «Записки несерьезного человека», «Записки нетрезвого человека», «Записки с отступлениями». – Н.К.)

Дубшан. Я хотел вас еще вот о чем спросить: вот вам стыдно, стыдно того, что уже сделано. Но в тот момент, когда вы пишете, вам же не может быть стыдно, правда? У вас бывает восторг?

Володин. Бывает иногда волнение – ах! У меня прямо… слеза стоит уже в глазу и не выкатывается. Ах! Это, наверное, будет трогательно. И тогда я волнуюсь.

Дубшан. Вы бываете счастливы, когда пишете?

Володин. Бывают моменты, бывают… Однако чаще: «Ну что это, ну что это? Это же я пьяный был…»

Дубшан. Это записки. А вот раньше, когда пьесы писали? Героев любили?

Володин. А я всегда себя вставлял в герои. Я весь, какой есть, там и был.

Дубшан. И в женщинах, и в мужчинах?

Володин. И в женщинах. И в женщинах, и в мужчинах. И в детях. Я старался, чтобы не скрывать своих пороков, но и не кичиться своими достоинствами.

Дубшан. Ну, это вы уже говорите постфактум. А вот в самый момент… Вот когда Пушкин вскочил и закричал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Вы себе такое кричали когда-нибудь?

Володин. Нет…

Дубшан. Вам никогда не казалось, что вы совершили нечто несоизмеримое ни с чем?

Володин. Вы преувеличили – несоизмеримое ни с чем… Но такие моменты были. Я забыл, когда, в каких пьесах… в каких картинах… Были такие моменты… Это когда… там… уходят в гости все, а я уже одел руку в один рукав, и вдруг мне приходит в голову – да это же надо, это же надо! Я начинаю писать, писать, писать, писать, и скорей, скорей, скорей… Там меня уже дергают за другой рукав, я – да, сейчас, сейчас, все, все, все, иду… На следующий день – ну что за муть я написал. А иногда, наоборот, смотрю – нет, мне нравится. Такое бывало.

Крыщук. Александр Моисеевич, я вот еще о чем хочу спросить: среди прочих наших радостей и бед, забот и долгов еще есть такая проблема, как отцовство. И поскольку отец все-таки не профессия, а так или иначе мы ощущаем долг перед своими детьми, то мы худо-бедно пытаемся их на свой манер кроить, что-то поправлять, в чем-то указывать… Или, наоборот, считаем, что ребенок будет расти как растение, и не надо его трогать… Как это складывалось у вас? И какие у вас в этом смысле были проблемы, открытия, удачи, неудачи?

Володин. У нас было так. Я никогда не указывал, ни в какую сторону не направлял, но у меня было много людей, которые думали о многом. Современники… Инна Соловьева, Вера Шитова. И дети слышали… То есть сначала старший слышал все это и наматывал на голову… А головенка у него была – ой-ей-ей! Потом младший… Ну и я что-то рассказывал. Например, как нас подвели к Литве… До войны, до войны еще… И сказали: к такому-то часу открыть огонь по таким-то точкам. А за десять минут до этого – приказ: огня не открывать, твою мать, входим через границу. А на другой день в газетах было написано, что Эстония, Латвия и Литва добровольно присоединились к братскому Союзу Советских Республик.

Крыщук. Социалистических…

Володин. Социалистических… наверное. Так их было жалко, жалко, как тех, про кого я писал. И все время… А с Чехословакией что было… боже мой! Когда наши танки вошли туда, я с ними уже дружил… Мне очень нравились чешские фильмы – «Любовь-блондинка» Формана… Мне очень нравился театр чешский. Я был ошеломлен прелестью этой страны.
Когда я вернулся в Москву, здесь какая-то девушка подошла ко мне в ВТО и говорит: «Вы знаете, у меня денег нету, а есть очень хочется». Я ее немного знал. Я говорю: «Ну, пошли на встречу». Там «Москва» был тогда ресторанчик напротив. Пошли. Сели за стол, чего-то поели, чего-то выпили.
Стол большой перед оркестриком, идет разговор, мы друг друга полюбили – с этими, что за столом сидели, пили на брудершафт… А эту девушку я отпустил с кем-то танцевать. Потом вдруг они оба подходят ко мне, хватают меня за руку… Да, а я встал, когда сильно выпил, и кричу: «Стукачи, выньте карандаши и блокноты! Я за свободу, за демократию и Чехословакию». Позвякали мне вилками, но никто не вынул карандашей. Я опять: «Стукачи, выньте карандаши и блокноты! Я за свободу, за демократию и Чехословакию». Некоторое недоумение, некоторая паника в зале… А эти двое – девушка и парень – схватили меня за руки и сверху, со второго этажа, по лестнице поволокли вниз. И в машину подвернувшуюся – увезли. И мне эта девушка говорит: «А вы знаете, с кем вы пили на брудершафт? Со стукачами! Я же их знаю! Они сидят все время около оркестра, и все знакомы друг с другом. Если бы вы еще минуту там пробыли, вы погибли!»

Рейтинг@Mail.ru