Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №10/2011
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

КУЛЬТУРНЫЙ КОНТЕКСТ


Крыщук Николай

ЗНАК ТОЛПЫ

Статья вторая*

Недавно на глаза попалась небольшая такая книжечка с взрослым названием «Базовые понятия массовой литературы». Подзаголовок не менее примечательный: «Учебный словарь-справочник». До сих пор упоминания о масскульте приходилось встречать в иронических отступлениях важных статей или в пунцовеющей от негодования публицистике. Изредка к нему обращались аналитики-социологи. Но «базовые понятия», но «учебный словарь»…
Да и издал книжку не кто-нибудь, а педагогический университет. Тут, пусть это и звучит нелепо,я понял, что дело серьезно.


К самой книжке у меня лично претензий нет. Напротив, вполне толковая, добросовестная работа филологов, благодаря которой я познакомился, в частности, с несколькими доселе неизвестными мне понятиями вроде Продактплейсмент, Фэнфик, Чиклит и пр. И вообще все правильно: если явление существует, то кто-то же должен его изучать и описывать. В брезгливом высокомерии толку мало.
Но и академическая объективность при учебном характере издания показалась мне явлением сногсшибательно значимым. Получался некий философский кульбит: что есть, то определенно есть, то есть существует, а существующее требует уважения. Разговор о качестве и содержательности при таком повороте разговора становится делом второстепенным. Потому что «жесткой границы между «высокой» (прошу заметить, в кавычках. – Н.К.) литературой, беллетристикой, мидл-литературой и массовой литературой не существует». Ну а если так, то в одно «культурное поле», связанные исключительно темой, приемом или жанром, могут попасть писатели, которые по жизни вряд ли бы даже подали друг другу руку.
При этом очевидно, что самим авторам критерии, по которым легко отличить качественную литературу от штампованного мусора, хорошо известны, о чем говорит хотя бы этот пассаж о массовой литературе: «Массовой литературе свойствен эскапизм (см.) вследствие ее установки на эффекты удовольствия и комфорт. Во многих жанрах массовой литературы персонифицируются понятия добра и зла, унифицируются типовые социальные конфликты, осуществляется перенос из реальности в сказочный мир, который устроен по законам happy end».
Известны-то известны, но по законам научного жанра авторы должны быть, типа, над схваткой. Поскольку (не миновать знакомства с Гегелем, хотя тоже невесть какой от этого прибыток) все существующее вроде бы как разумно.
Тут мне, должно быть, некстати вспомнился школьный критик Белинский, который прежде чем зарегистрироваться в истории отечественной литературы как революционный демократ, тоже переболел этой фразой Гегеля, принятой слишком близко непросвещенным сердцем. Так, считал, например, что священнейшим явлением народной и общественной жизни является царь, как носитель самодержавной власти. «Таинственное зерно, корень, сущность и жизненный пульс народной жизни выражается словом “царь”». Священно и разумно все существующее, даже крепостное право, в котором Белинский видел в то время «самобытные формы русской жизни».
Вот такие дела. Загадочные отчасти. Если не иметь в виду, что потребность жить в согласии со временем является одной из существеннейших потребностей нашего сердца. И разума.

* * *

Мы только люди, и драма внутреннего разлада между собственным представлением о правде, красоте, справедливости и действительностью известна каждому. Если этот разлад постоянен, ежедневен и выхода из него не предвидится, жить становится не только дискомфортно, но почти невыносимо. Рано или поздно душа и сознание хотят взять что-то вроде тайм-аута, решить конфликт в пользу реального положения дел, смирить себя, а действительному, напротив, придать смысл. Такие минуты смирения известны даже людям гениальным, хотя они по своей природе и являются нонконформистами.
Был момент, когда Борис Пастернак возжелал

…в отличье от хлыща
В его существованьи кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.

И Осип Мандельштам, уже в воронежской ссылке, решил, что «должен жить, дыша и большевея». Это вовсе не слабодушная уступка перед прессингом власти, как может показаться. Поэт чувствует неполноту в эстетической или какой еще угодно отъединенности и замкнутости, он хочет жить в ладу, в любви, если хотите, в гармонии с другими людьми, понимает, что правда больше его самого:

Я не хочу средь юношей тепличных
Разменивать последний грош души,
Но, как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу,— и люди хороши.

Попытка примирения с реальностью у Михаила Булгакова была не только тогда, когда он взялся писать пьесу про молодого Сталина; многие исследователи считают, что писатель держал в уме вождя, создавая образ магнетически притягательного Воланда в «Мастере и Маргарите».
Все это по-человечески понятно. Но мы помним, сколько рядом с этими замечательными людьми на ниве отечественной словесности паслось добровольных апологетов страшного режима. Это, что называется, разные истории. И многие ведь восхваляли не из страха и не за жирные куски, которые летели к ним со стола власти, а движимые исключительно потребностью внутреннего комфорта.
Сегодня ни о страхе, ни о жирных кусках речи нет. А апологетов сколько угодно. И уж, во всяком случае, никакой материальной корысти нельзя усмотреть в философской публицистике Бориса Парамонова, давно проживающего в Штатах.

* * *

Не оставляет чувство, когда читаешь статьи Парамонова, что их писал совершенно счастливый человек. Разве что для счастливого человека в них многовато полемической ожесточенности и разящей язвительности. Как будто автор окружен незримыми врагами. А враги все те, кто сохранил остатки веры в человека и любовь к культуре, к Пушкину, например. Все они идут у него по разряду слабоумных ретроградов или ослепших от дряхлости эстетов. Потому что с тем же Пушкиным, вообще говоря, все давно понятно.
Парамонов с ним не церемонится, да и что церемониться с этим «буффонного склада человеком, попадавшим в «истории», прежде чем занять место в истории культуры. В нем было что-то ноздревское, вплоть до няньки и щек необыкновенной растительной силы. ...Пушкин – это человек, явившийся в дом, где были дочки, в кисейном костюме без белья, и этот апокриф из его агиографии не выбросишь».
Лихо написано. Парамонов вообще бруталит превосходно. Более того, он вовсе не насмехается, ему нравится такой, то есть, по его мнению, подлинный Пушкин. Цепляние за форму в эпоху стиля, как считает Парамонов, происходило вовсе не из любви к этой самой форме, а из желания кое-что утаить и не быть замеченным полицией нравов. «Лишите эстетов этого страха, и вы увидите подавляющее большинство их не в рядах адептов чистого искусства, а в грязных притонах. Постмодернизм: реабилитация притонов, придание им легального статуса, институции и процедуры демократического выбора. И главное: проясняющее сознание, что притонов вообще нет. Смерть морализма как отвлеченного начала – апелляция к целостности, включающей, а не исключающей эмпирику».
Со смачным удовольствием писал человек. И как во всякой речи, припахивающей паленой шерстью, одни положительные посылы: процедуры демократического выбора, целостный человек.
Вообще, если вы с ходу не уловили смысл этой воспаленной риторики, я поясню. Человек, понимаете ли, дорог (нам? вам? автору? демократической культуре?) весь, целиком, а не только в своих лучших проявлениях. Даже не так: лучшие проявления – просто выдумка старой культуры. А человек прекрасен сам по себе, без всех этих эстетических и нравственных закидонов. И в притонах? Э, вы что, притоны отменены. Морализм (разумеется, отвлеченный) умер. Ты нам нравишься, понял? Иди к нам.
И ведь, если честно, что-то наподобие радости рождает в душе этот призыв. Отпустило. Не надо больше напрягаться и соответствовать. Я им гожусь, я ими любим такой.
Так принимают в банду.

* * *

О Пушкине, если уж совсем начистоту, – он ведь от праздности и вырабатывал свой стиль, пользуясь какими-никакими доходами от поместья. Соответственно стиль вообще является продуктом тоталитарного устройства общества. Понятно? А у нас, давайте все же не забывать, демократия. Какой стиль? Какие такие нарывы духовности на здоровом теле свободного, ни в чем себе не отказывающего человека? Нет, ну правда же!
Есть у Чехова рассказ «История одного торгового предприятия». Провинциальный интеллигент, получив наследство, задумал открыть книжный магазин. Тогда в моде были люди с идеями. Дело, однако, не пошло. Его магазин все время путали с лавкой, где керосин, уксус и писчая бумага. И тут интеллигент с идеями прозрел. В магазине постепенно появились и бумага, и уксус, и велосипеды, и «даже, может быть, колбаса» (об этом товаре, впрочем, в рассказе ни слова). Хозяин стал заниматься «положительным делом», а Писарева с Михайловским продал по полтора рубля за пуд.
Чехов узнается, не правда ли? Он, мы ведь слышим, усмехнулся. Как говорят в таких случаях, «горько». Брутальный Парамонов извлекает из этого мощный вагнеровский пафос: «Судьба русской литературы – не только сделаться рыночным товаром, в чем еще нет ничего страшного. Так и было в России когда-то, торговать рукописями не брезговал и Пушкин… Есть другое печалящее любителей литературы обстоятельство: ей необходимо на этом рынке потесниться, уступить приоритет той же колбасе. Литература явным образом теряет статус занятия, гарантировавшего национальное достоинство».
Сказал бы лучше: «литературе пришлось уступить приоритет уксусу». Получилось бы смешно. Но взял зачем-то придуманную колбасу. Ни то ни сё. Олеша какой-то.

* * *

Вот, собственно, и ответ на вопрос, заданный в предыдущей статье. Если с нами норовят в рукопашную, то, стало быть, мы чего-то стоим. Мы не можем, конечно, «отвечать за все», как прокламировал популярный некогда роман Юрия Германа. Но за себя можем.
Всегда было, конечно, и будет просветительство. Это вопрос темперамента. Или призвания. Учителю, например, куда же деться? Но прежде всего надо не соблазняться эйфорией всеобщего бездарного карнавала. Обучиться честному дыханию и ясному взгляду. Если тебе не написано на роду быть макакой, то зачем этот труд подражания?
Между прочим, дело частного духовного предпринимательства было всегда у нас в чести. Еще со времен Льва Толстого, я уж не говорю, Солженицына. А вот недавно прочитал рассуждения популярной нынче в среде молодежи поэтессы, и рад, что она популярна: «…нам все еще, когда хотят показать, как мы друг друга любим, военные парады показывают. Надо учиться быть проще и меньше. Если ты хочешь победить алкоголизм, не рвись к власти запрещать алкоголь, просто перестань пить. Хочешь победить джанк-фуд, не ходи в «Макдоналдс». Хочешь, чтобы с тобой честно обходились, – прекрати врать».
Тоже Чехов, между прочим.
Не знаю, как в политике, а противостоять деградирующим тенденциям цивилизации можно только мирным выращиванием собственного сада. И помощью соседу. И частным поцелуем. И потухшим телевизором, может быть. Внимательным, без внутренней отключенности разговором. Какое-нибудь стихотворение в этом случае, не исключено, окажется кстати:

Цвет небесный, синий цвет,
Полюбил я с малых лет.
В детстве он мне означал
Синеву иных начал.

И теперь, когда достиг
Я вершины дней своих,
В жертву остальным цветам
Голубого не отдам.

Настройте измученный слух, перечитайте еще раз. Это стихотворение, между прочим, любил читать вслух Георгий Товстоногов.
Николоз Бараташвили. Перевод Бориса Пастернака.

Рейтинг@Mail.ru