Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №16/2006

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена
Четвертая тетрадь
идеи. судьбы. времена

ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ В МАСШТАБЕ ЭПОХИ

Николай КРЫЩУК

Вкус к подлинности

О том, что утрачено нашим временем

В одном из сериалов, не мыльных вовсе, из уст хорошего артиста Олега Ефремова, положительного героя, услышал такую фразу: «Я вас, как это говорится, люблю». Драматическая музыка, медленный кадр, сцена трогательная, по нынешним меркам просто патетическая. Но вот это «как говорится».
Так мы живем. Всякое прямое слово на подозрении, стеснительно, мысль о мире отдает риторикой, изъявление чувств угрожает безвкусицей. Самые важные слова стыдливо закавычиваем. Ирония – единственный достойный тон и способ обращения с жизнью. Словечко «как бы» все наше существование превратило в одну из виртуальных возможностей, лишив его вкуса подлинности и пронзительности настоящего времени.
Жить в настоящем, жить раз и навсегда – дело вообще трудное. Элегия куда уютнее и безответственнее. Футурологические прогнозы вроде погремушек для взрослых. Так было, видимо, всегда. Но сознание или ощущение важности сильных чувств и серьезных мыслей людям во все времена давали искусство и религия.
Религия сегодня превратилась в род государственного шоу, а искусство давно уже не заглядывает в бездны, подкармливаясь на социальных помойках или в гламурных салонах. Раньше обслуживающие власть критики бешено изгрызали художника за мелкотемье, теперь его же уничтожат смехом за попытку произвести нечто значительное. Ложный пафос, понятно. После долгих лет советской власти у нас выработался к нему иммунитет.
Однако маятник качается. В одной из последних своих статей – «Моя ностальгия» Сергей Аверинцев объяснял свою ностальгию так: «Ностальгия по тому состоянию человека, когда все в человеческом мире что-то значило или, в худшем случае, хотя бы хотело, пыталось, должно было значить; когда возможно было «значительное». Даже ложная значительность, которой, конечно, всегда хватало – «всякий человек есть ложь», как сказал Псалмопевец, – по-своему свидетельствовала об императиве значительности, о значительности как задании, без выполнения коего и жизнь – не в жизнь».
Я помню, как происходил этот поворот. Барабанная советская патетика отбила вкус к любой патетике, вплоть до античных драм. Первым на это отреагировал театр. Началось все, пожалуй, с драматургии Александра Володина – «Фабричной девчонки», «Пяти вечеров». На сценах БДТ и «Современника» актеры заговорили бытовыми, не театральными голосами. Корифеи МХАТа негодовали: шептуны. На сцене пошел разговор о частной жизни и частном человеке.
Тогда же появились песни Булата Окуджавы, тихие после оглушительной эстрады, иронией не принижающие, конечно, романтизм, но спускающие его с космических высот, приближающие к человеку.
Через несколько десятилетий поколению внуков и этот голос покажется слишком патетичным.
Такими же скрытопафосными были лирические песни других бардов. Такими явились к нам внешне сдержанные, но сентиментальные по сути Хемингуэй и Ремарк. После ХХ съезда те же процессы происходили и в поэзии. Кушнер, Чухонцев, Самойлов, Тарковский
принципиально отказались от романтической роли поэта. И хотя Вознесенский и Евтушенко были социальны и поднимали в реве стадионы, их гражданственность тоже была замешена на интимности, являясь как бы (вот словечко и пригодилось) частным случаем личной жизни.
Казаков, Аксенов, Трифонов ходили по тем же улицам, что и мы, пили пиво в тех же пивных, читали те же книжки, у них были те же проблемы с началь-
ством, друзьями и женами, зато каждый намек на правду о нашем безутешном существовании был особенно дорог. Метафизических проблем, правда, у них уже не было, но нам дороже было социальное и психологическое узнавание.

* * *
Из всего этого понятно по крайней мере, что виноватых в сложившейся ситуации искать не приходится. К тому же поле моих рассуждений ограничено лишь моей биографией и поэтому вполне условно. Его можно расширить и начать разговор, допустим, с эпохи гуманизма, который сделал человека главным персонажем мироздания, потеснив большие смыслы церковной культуры. Можно ограничить его футбольным почти полем ХХ века, который Иосиф Бродский определил как «террор модернизма». Он, в частности, считал, что именно поэтому ХХ век не дал России великого писателя, сделав исключение только для Андрея Платонова. Модернизм – это прежде всего способ, форма, манера самовыражения, слова о себе, в то время как великое искусство предполагает, что художник приносит людям весть о мире.
Но демиургическое искусство существовало недолго. В литературе у нас Лев Толстой единственный, пожалуй, чистый представитель его. Читатель нуждался в рассказчике, в субъективном, капризном представительстве юродивого, фантазера, ироника, простака, сплетника, скептика, профессионала, лирика, пусть даже философа, но с известным адресом и социальной пропиской. Зощенко, влюбленный с молодости в Блока, потом писал злые пародии на него. Именно он придумал рассказчика, продукт советского новояза, который ни разу не поднимал глаза к небу и все метафизические проблемы сводил к проблемам канализации, трамвайной склоки, классовых амбиций, жилконторы и вечно скудных финансов.
Открытие оказалось гениальным. Оно принесло славу Зощенко и стало причиной его гибели как художника задолго до знаменитого постановления 46-го года. Но главное – оно определило ход развития нашей литературы вплоть до сегодняшнего дня.
Этот комический поначалу рассказчик превратился со временем в лирическое Я автора. За ним была большая правда дремучей, но подлинной России. Он противостоял фальшивым идеологемам советской пропаганды, потому-то Зощенко в конце концов и затравили. Но ему были противопоказаны и проблемы бытийные – хоть в религиозном, хоть в романтическом, хоть в античном варианте. Да он уже и не читал ничего почти, кроме советских газет. Это он по утрам пел в клозете у Олеши. И поэтизация одесского дна и кавалерийской жестокости у Бабеля появилась тоже не без его помощи. Даже Булгаков в «Мастере и Маргарите» выбрал в качестве рассказчика московского обывателя, иногда только оскальзываясь в риторику беспаспортного интеллигента. Иного было уже не дано. Мандельштам считал Зощенко величайшим из современных писателей, и влияние последнего можно найти во многих стихах поэта.

* * *
Такой была гипнотическая сила этого нового исторического персонажа, заурядного героя масс и массовой культуры. Художник вдруг устыдился своего индивидуализма и привычки задаваться общими вопросами как незаконной роскоши и гордыни. Прикрывая нос от неприятного запаха, он все же стремился встать поближе к народному герою и старался в неутолимом желании быть понятым и любимым, говорить на одном с ним языке.
Все это были процессы, которые принято называть объективными. Действительно, нельзя объяснить их ни малодушием отдельных художников, ни злой волей властей. Искусство должно было стать демократичным, если оно не хотело вовсе лишиться читателя и зрителя. Да и любовь к «маленькому человеку» мы унаследовали еще от ХIХ века.
Но этот «маленький человек» пошел во власть, сам сел за сочинение картин и романов, он перестал нуждаться в жалости и любви, стал требовать почитания и преклонения. Учиться он не хотел, но приохотился учить. Культуру прошлого на дух не переносил и откровенно скучал. Любимыми жанрами его стали эстрада и оперетта.
Одни принялись его добросовестно обслуживать, другие – в презрении – организовали собственные тусовки и заговорили на языке, который сам нуждался в переводе с клубного на русский. Так продолжилось и продолжается до сих пор немирное сосуществование двух культур, идущее еще с петровских времен. Но императив значительности, о котором писал Аверинцев, отсутствует сегодня и в той и в другой культуре, и поэтому их можно считать явлениями в определенном смысле однородными.
Определенный смысл – это отсутствие смыслов, вернее, их иерархии, отсутствие общих безусловных ценностей. Это тоже объективно, и, казалось бы, к чему я это говорю? Ведь призывами и вздыманием рук ничего не поправить. Нельзя изобрести национальную идею, как невозможно усадить школьника за Данте, где комментарии занимают места больше, чем текст. Ему, потребителю программ «Кривое зеркало», «Дом-2», «Фабрика звезд», неинтересен не только Пушкин, но даже сплетни о нем. Незаметно для себя он впитал неряшливую, комически безграмотную и дико образную речь теле- и радиожурналистов или англизированную, ерническую скороговорку глянцевых журналов. Какой Пушкин?
Не знаю, как в политическом, а в культурном пространстве произошла настоящая революция. Между днем вчерашним и днем сегодняшним разверзлась пропасть. По ту сторону пропасти другой быт, другие нравы, другой язык, другой темп жизни, в которой еще было место для созерцания и раздумий.

* * *
Так вот, к чему я это говорю?
Тут два обстоятельства. Первое: современное массовое искусство в отсутствие «значительности» само стало задыхаться. Выяснилось, что, когда нет никаких реальных ценностей, юмор, а тем более сатира, даже ирония теряют всякий смысл. Ведь смеяться можно только над тем, что значимо для другого, на этом держалась вся «карнавальная культура». Можно, конечно, некоторое время смеяться над бессмысленностью всего, но такой смех легко перейдет в предсмертные судороги. И потом, это занятие скорее для эстетов, на эстраду с таким номером не пойдешь.
По тем же причинам в этой ситуации всеобщей обесцененности невозможна ни лирика, ни драма. Не имеет социального статуса и изобретательность всяких там концептуалистов или постмодернистов. Во-первых, массовой аудитории просто нет до них дела, а в условиях герметичности никакое искусство долго жить не может. Во-вторых, на них давно не обращает внимания и власть. Чем же еще может жить такое искусство, если оно не ощущает себя в оппозиции? Но нет позиции – нет и оппозиции. Ничего нет.
Все это не может длиться слишком долго. При общем понижении эмоционального уровня человек все же не способен питаться только криминальными новостями и шутками ниже пояса. Рано или поздно он начинает ощущать дискомфорт. И вот тут я хочу сказать о втором обстоятельстве.
Все, что приходит в нашу жизнь, приходит в нее через человека. Никто не знал, что этот поворот в сторону демократичности, внимания к частному человеку, беспафосности приведет к утере каких-либо значений вообще. Частный человек без сердечной мысли о Боге, небе, совести, истории – суще-
ство незначительное, дряблое, лишенное сострадательности и любви, развратное и опасное. Сам он, быть может, еще не сознает, что попал в капкан примитивных соблазнов, но уже тоскует невероятно. Ребенок особенно легко поддается этим соблазнам и аппетитно заглатывает суррогаты искусства. Отчет о социологическом опросе по поводу подросткового идеала озаглавлен так: «Вырасту – и стану няней Викой».
Да, но тот же ребенок испытывает острую потребность в осмысленности, именно он впервые и заново всему дает имена и присваивает значение. Важно этот момент не упустить.
Допускаю, что многие учителя родились, выросли и пропитались пеной массовой культуры. Но не все же. И если не ясное понимание происходящего, то интуиция подсказывает им, что необходимо что-то менять. Лучшей ситуации и лучшей роли, чем роль учителя, здесь трудно придумать.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru