Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №65/2005

Вторая тетрадь. Школьное дело

АКСИОМА ВСТРЕЧИ 
 

Фото Е.КРЫЛОВАПедагогические будни… Соблазны всевластия и всесильности, ответственность и кураж, безоглядный энтузиазм и мучительные сомнения, спасенные судьбы и непростительные ошибки, предательство, благодарность, ощущение счастья.
Что мы ищем в своей профессии и что в ней находим? Мы пытаемся понять свою роль в жизни и судьбе учеников: кто мы для них, что можем, а что нет, на что имеем право, а что нам запрещено?
Но очень редко задаемся вопросом: а кто они для нас, наши ученики?..
«Дети меня многому научили» – фраза не дежурная. За ней – наша духовная практика. Дети – тот камертон, с помощью которого можно настроить свою жизнь. Можно многое в ней понять. И потому учительская профессия – профессия философическая. Дети дают нам опыт познания живой жизни.
Мы действительно больше знаем, но они острее чувствуют. Они слабее нас. Но свою силу и мудрость мы обретаем через смирение перед их слабостью.
Иногда кажется, что мы бегаем по краю пропасти, ловя их, беспечных и несмышленых. А на самом деле это они уберегают нас от бездны, помогая найти себя, обрести смысл.
Анатолий БЕРНШТЕЙН

Дети выбирают нас точно так же, как и мы их

Я начал записывать свои размышления об учительской профессии, когда вынужден был на год уйти из школы. До этого, может, и не размышлял вовсе – не было времени: когда, особенно по молодости, общаешься с детьми, ни о чем постороннем, не связанном с конкретными школьными делами, думать не успеваешь. Хотя мы, конечно, собирались с друзьями-коллегами и делились друг с другом своими историями, жаловались, хвастались, высказывали сомнения, спорили…
Но со временем – с опытом, усталостью, ошибками и некоторой пресыщенностью – приходит потребность остановиться и сделать паузу. Нужен какой-то самостоятельный анализ, диалог с самим собой. Ведь опыт измеряется не только педагогическим стажем, но и способностью его осмыслить.

Анатолий МЕДЛЕВСКИЙ

Фото Е.КРЫЛОВА

Пока учитель не нажил с ребенком совместный кусок жизни, неуместно навязываться к нему в опекуны, нелепо на него за что-нибудь обижаться, невозможно от него требовать чего-то более, чем выученный урок или аккуратное ведение дневника.

* * *

Учитель любит представляться волшебником. Это такая игра: «Я все могу для своих детей». Иногда получается… Но иногда игра превращается в страсть, где по-
беды и поражения волнуют сильнее, чем в обычном соревновании. И тогда, конечно, особенно переживаются поражения. Как будто вдруг пропадает волшебная сила: отсырела борода старика Хоттабыча, украли волшебную лампу Аладдина… Сказка начинает господствовать над жизнью.
Учитель-волшебник (часто сам того не желая) затягивает своего ученика в омут чудес. И отрывает его от реальной жизни и обыкновенных человеческих возможностей. Развращает мечтой легкого взмаха волшебной палочки. Но сказка оборачивается не былью, а болью. Так всегда бывает, когда чары рассеиваются.

* * *

Основных учительских иллюзий несколько: выдавать желаемое за действительное; предполагать, что все – от воспитания, и верить, что все знаешь о детях.

* * *

У Корчака в автобиографии есть примечательное замечание к своему уходу из больницы в Дом сирот воспитателем, чтобы, как он считал, стать скульптором и лепить детские души. Потом он назвал эту страсть фальшивой амбицией: на вербе груши не растут.

* * *

Почему, несмотря на весь критический опыт воспитания и перевоспитания человека, отдельные люди с завидным упорством вновь и вновь пытаются положительно решать задачу его улучшения? Наверное, оттого, что очень много дурного вокруг и внутри нас и слишком сильна воля человека к его преодолению.

* * *

Если учительская стрела попала в цель, значит, повезло. Но часто не потому, что мы такие меткие, а потому, что мишень подходящая.

* * *

В каждом воспитаннике произрастает лучшее будущее. Поэтому нельзя идти на поводу у времени и обслуживать лишь настоящее – нравится оно или нет.

* * *

Учителя делятся на тех, кому интересны дети, и на тех, кому интересны ученики. Кстати, бывают еще учителя, самовлюбленные в детей.

* * *

Дистанцию с учениками устанавливаем не только мы, но и они, двигаясь навстречу. Нельзя преодолевать их часть пути.

* * *

Право называть детей по дворовым или домашним прозвищам надо еще заслужить.

* * *

Учитель должен быть узнаваем. У него свой стиль, свои правила, традиции. По ним и узнают. Даже по звуку шагов на лестнице, по одышке, покашливанию, шмыганию носом.

* * *

Вы замечали, что незнакомые дети, будь то на улице или на отдыхе, больше всего обращают внимание на учителей. Как будто знают, что эти взрослые – учителя. От нас «детьми пахнет».

* * *

«Учитель – тоже человек». Дети этого не понимают. Для них учитель – или обычный учитель, или необычный человек. Человек – почетное звание, которое дети присуждают учителю.

* * *

Дети выбирают нас точно так же, как и мы их.

* * *

Не надо бояться детей. У них больше оснований бояться нас. Но, поняв это, не нужно эксплуатировать их страх.

* * *

– Ну и долго ты так будешь стоять и молчать?
– Тебе не стыдно?
– Ты думаешь, что выбрал лучшую форму поведения?
– Как тебя угораздило такое придумать?
– Сколько можно говорить одно и то же?
– И ты собираешься в таком виде идти на урок?
– Сколько можно вертеться?
– Ты еще не устал разговаривать?
– Это что – изба-читальня?
– Накурился?
– Может быть, ты вместо меня урок проведешь?
Вы не замечали, что многие из нас любят разговаривать вопросами? Риторические или прокурорские, не требующие, не подразумевающие или недостойные ответов. Именно они больше всего раздражают, выматывают душу, удваивают наказание.

* * *

Порой учителя воспринимают детскую откровенность с ними как свою главную победу, как привилегию особо посвященных. Но бывает, что потом дети не желают больше видеть тех, кто стал невольным свидетелем их исповеди.

* * *

Если учитель не помог овладеть компьютером «на все сто», не смог убедить прочесть вновь модного Кастанеду, не научил сносно говорить по-английски – это не страшно. Но если он не помог смягчить душу и занять ум…

* * *

Каким быть учителю? Учителю главное – быть!

* * *

Постоянная учительская тревожность – плата за активное участие в судьбах других людей.

* * *

Мы не несем ответственности за их неудачи и поражения – только сопереживаем; за их отступничество и предательство – только испытываем горечь и боль. Не гордимся их победами – только радуемся. И не принимаем как должное их верность, а лишь с благодарностью и как удачу.

* * *

Бывает так, что учитель все трудится, трудится, перелопачивает, перерабатывает горную породу… И гора как будто еще внушительная, и техника все более совершенная, но вот беда – руды больше нет. Пусто.

* * *

Учитель не может оставаться с детьми, ощущая себя несчастным. И в принципе не может быть неудачником. Как и врач.

* * *

Рассказывать для учителей привычно и в удовольствие. Их речь, гладкая, как галька, отшлифованная образованием. Прекрасно скользит по поверхности. Прыг, прыг… еще раз прыг… А потом– камнем на дно.

* * *

Учитель не может быть с учениками на равных, потому что они всегда главнее. А он только старше.

* * *

Не загоняйте себя в ловушку: не разговаривайте с детьми ультиматумами.

* * *

Один из самых больших комплиментов от бывших учеников, который может услышать учитель, что он всегда думал о них намного лучше, чем было на самом деле, и им вольно или невольно приходилось соответствовать образу. Вопрос в том, что в первую очередь человек видит в другом – червоточинку или изюминку?

* * *

Почему идеальные представления об учителе и учительском долге приходят на ум, когда мы – вне детей, но как только мы с ними, получается по-другому?..

Фото Е.КРЫЛОВА

Никто не хотел обижать

Первый год работы в школе проходил на редкость удачно. Мне сразу дали 10-й класс. Отношения с ребятами сложились хорошие, уважительные. Я вел себя с ними просто, но не допускал фамильярности. Через несколько месяцев за мной установилась репутация строгого, требовательного, но справедливого учителя.
…В тот весенний день классу предстоял жестокий опрос. Скоро экзамены, мои первые выпускные экзамены. Мы отрабатывали билеты.
И вот – первый вопрос, первая фамилия, первый отказ выйти к доске, первая двойка. Дальше я вызвал еще несколько учеников, но и они оказались не готовы отвечать.
Я так настроился на урок, а он с треском проваливался. Не в силах скрыть обиду, я разразился гневным монологом. В нем было все: и великое предназначение истории, и мой напрасный труд, и их неуважение ко мне, и необходимость быть образованными людьми.
При этом я внимательно слушал себя и, пожалуй, остался доволен. Сделал паузу. Это была, по-моему, прекрасная пауза. Тишина в классе. Опущенные головы учеников. И в этот торжественный момент один из них, сидевший на последней парте веселый и шалопутный Володя Разгульнов, медленно провел пальцем по зубьям металлической расчески. Этот звук, прогремевший в «высокой» тишине, произвел оглушительный эффект. Класс взорвался смехом.
Я был раздавлен, оскорблен до глубины души. Смех быстро смолк. Справиться со своим уязвленным самолюбием я не смог. Взял журнал, минуту постоял в снова наступившей тишине, сказал, что урок окончен, и вышел из класса. К этому времени прошло двадцать минут урока.
А еще минут через десять из окна учительской увидел, как мой 10-й класс в полном составе шумно и весело натягивает сетку на школьной волейбольной площадке, готовясь к игре. Я приглядывался, надеясь хоть кого-то не найти среди них. Но, увы, здесь был весь класс.
Не буду подробно описывать свое состояние: догадаться нетрудно.
Но на следующий день я вошел в класс и провел урок, как всегда, будто ничего не произошло.
Ночь раздумий не прошла даром, я кое-что понял. Понял, что все дело не в Разгульнове, а в моей собственной учительской напыщенности, что никто не хотел меня обидеть – все получилось непреднамеренно.
И сразу стало легко. И больше я никогда не удалял себя с урока.

И тогда я разозлился…

Виталий Горшенин совершил преступление летом, в конце июля. А так как в июне был оставлен на второй год, то преступление это числилось за моим классом, куда он был автоматически переведен.
До этого он ни разу не был у меня на уроках. Да и вообще в школе его видели редко.
Это был крупный для своих пятнадцати лет подросток. Лицо азиатского типа напоминало сплющенный колобок с выделяющимися широкими скулами. Глаза были узкими и беспокойными, рот часто кривился в приблатненной улыбке.
До конца сентября, пока шло следствие, он находился в камере предварительного заключения, но затем был отпущен и до суда должен был обучаться в школе. Учителя возмущались, протестовали, резонно замечая, что до суда он еще нескольких ребят может сбить с пути истинного, а возможности его перевоспитывать у коллектива нет. Правда, опасения учителей были напрасными: сам Горшенин не собирался ходить в школу. Но учиться он был должен. И я, его новый классный руководитель, также должен был обеспечить его присутствие в школе.
Мы разговаривали неоднократно. Но ничего не получалось. Кто-то вбил ему в голову, что «дадут условно», и этого было достаточно: никакие уговоры или угрозы не помогали.
В отчаянии я резко поговорил с родителями Горшенина, объяснил, что, в конце концов, их сын – их забота, а мне, в общем, наплевать: напишут в милицию, и заберут его снова в тюрьму. Отец поговорил с сыном, сломав во время «разговора» о него стул. Мне было стыдно, но Виталий стал изредка ходить в школу. На уроках, правда, все равно отсутствовал. Разговора между нами так и не получилось.
Наступил декабрь, через неделю – суд. Ехать на него от школы поручили мне.
За два дня до суда я снова попытался поговорить с Виталиком: объяснил ему, что буду выступать в суде, что от моих слов многое будет зависеть, что у меня должна быть в чем-то уверенность, что нужно иметь какие-то гарантии... Он молчал и улыбался.
Через день мы отправились на суд в небольшой городок, где были совершены преступления. За лето группа подростков обворовала несколько магазинов. Горшенин в этой группе был младшим.
За несколько часов до суда ко мне подошла незнакомая молодая женщина, представилась: адвокат. Попросила, чтобы школа обратилась с ходатайством взять Горшенина на поруки и дала ему по возможности нормальную характеристику. Я ответил, что, к сожалению, это невозможно: администрация школы и учителя категорически против. «Единственное, что я могу сделать, – взять мальчика в свой класс, если суд сочтет возможным оставить его на свободе». Так и договорились.
Начался суд… Подсудимые вели себя нагло, прерывали выступавших, смеялись. Потом дали слово мне, и я сказал так, как договаривался с адвокатом.
Адвокат выступала после меня, и, признаться, ее выступление оказалось для меня неожиданным. Она обвиняла меня в том, что я не знаю ребенка, что ничего положительного о нем не сказал («а ведь Виталик любит животных, у него дома даже птичка в клетке»). А кроме того: учитель – здоровый молодой человек – не мог справиться с мальчишкой.
Я был действительно молодым человеком и разозлился. Попросив слово, я рассказал о моих возможностях на уроках, из которых Горшенин не посетил ни одного. И о поджаривании голубей «любителем животных»… Говорил я громко, жестко, с напором. На скамье подсудимых никто не смеялся.
Суд закончился. Приговор решили объявить на следующий день утром. Предстояла непредвиденная ночевка.
Мы поселились в единственной гостинице города. В одной комнате: Виталий Горшенин, освобожденный до утра из-под стражи, его отец и я. Меня угостили взятой из дома едой. Вечером я пошел немного пройтись. Когда вернулся в гостиницу, все спали, кроме Виталия. И вот тут у нас случился разговор. Единственный, долгий, особенный разговор с Горшениным. Мы говорили о футболе, о «Спартаке», о его родном городе, о друзьях. Передо мной были усталое мальчишеское лицо, обыкновенная мальчишеская речь, неподдельный мальчишеский интерес.
Уснули мы под утро, а когда проснулись, чувствовалась какая-то неловкость: мы как будто стеснялись друг друга. При чтении приговора, наверное, не было человека в зале, который больше, чем я, хотел условного наказания для Виталия. Но он был неожиданно осужден на два года и взят под стражу в зале суда.
Через год Виталий Горшенин умер в тюрьме.

«Ну зачем же вы?..»

Он краснел во время разговора, волновался, когда отвечал на уроках, но очень хотел скрыть это. Миша Бажуков старался воспитывать в себе характер: решительность, смелость, непреклонность, умение ставить цель и во что бы то ни стало добиваться ее. Он занимался борьбой, качал мышцы, пытался быть немногословным и равнодушно-вежливым. Старания дали определенный результат: Миша приобрел спортивную фигуру, был одним из рекордсменов школы по подтягиванию, его прямая, гордая спина напоминала восклицательный знак.
Одновременно Миша Бажуков любил стихи, писал их сам. Занятия борьбой не научили его драться – ему по-прежнему было невыносимо тяжело ударить человека по лицу.
...Целый год я носился с идеей организовать «Клуб интересных встреч». И наконец мне удалось пригласить в школу знаменитость – Булата Окуджаву.
Я волновался, суетился, старался организовать все как можно интереснее. Мои же десятиклассники, привыкшие к разного рода подобным мероприятиям, отнеслись к предстоящей встрече без особых эмоций. Меня это раздражало. Я разговаривал с ними обиженным тоном, язвил, попрекал, обвинял в чванстве и лени. Затем собрал группу «гуманитариев» и потребовал, чтобы они придумали вопросы к встрече. На следующий день выяснилось, что никто ничего толком не сделал. Я взорвался: наговорил массу резкостей, обозвал их неблагодарными и еще раз потребовал вопросов.
Закончился шестой урок. Ко мне подошел Миша Бажуков, очень быстро всучил лист бумаги, сказал «до свидания» и ушел. Было видно, что он на взводе. Я прочитал записку. В ней были перечислены несколько вопросов, потом приписка: «Вы говорите, что то, как мы себя ведем, – это свинство, но зачем же Вам вести себя с нами, как в свинарнике, по-скотски...» Не помню, как все было дословно, но хорошо помню подпись: «Искренне не переваривающий Вас М.Бажуков».
Странно, но я не почувствовал ни обиды, ни боли, ни удивления. Во-первых, я знал, что это неправда, а во-вторых, сам устал от поднятого ажиотажа. Но вечером дома никак не мог забыть об этой записке, перечитывал ее несколько раз, думал о предстоящей встрече с Мишей.
Честно говоря, мне казалось, что уже утром он будет ждать меня у школы и извинится, но... Войдя в класс, Миша постарался не заметить меня и не поздоровался. После урока я попросил его остаться. Мы были одни в пустом классе, уроки в школе закончились, стояла непривычная тишина.
Я демонстративно спокойно, чуть улыбаясь, спросил его, зачем надо было писать такую неправду, ведь он добрый мальчик и не способен ненавидеть, что сейчас он, наверное, страдает от того, что обидел человека, сделал ему больно. Я понимал, что именно этот снисходительно-прощающий тон ранит Мишу больше всего. Со своей тонкой натурой он должен был чувствовать себя страшно виноватым. Я понимал все это и садистски наблюдал за его реакцией. Наступила пауза, он хотел что-то ответить, несколько раз начинал, но не смог. Его руки стискивали края парты, еще немного, и он уже не сдерживал себя: чертыхаясь, вскочил, расшвырял стоявшие на пути парты и выбежал в коридор. Я вышел за ним…
Миша стоял в туалете и плакал, из носа текла кровь. Он размазывал кровь руками по лицу и глухо, стараясь не заголосить во весь голос, рыдал. Это была настоящая истерика. Я заставил его запрокинуть голову и помог остановить кровь. Потом нарочито строго потребовал, чтобы он перестал плакать. Я похлопывал его по плечу и говорил: «Ну все, Миша, прекрати... все нормально, ну, будь мужчиной... Все, Миша, нормально». Он продолжал всхлипывать, повторяя: «Ну что же вы... ну зачем же вы... ну как же вы...»
Постепенно он успокоился, помыл лицо. Несколько минут мы молчали, я курил. Потом достал записку и сказал: «В общем, так, Миша, с этим все – закончили, не было этого, понимаешь, не было. А меня ты, пожалуйста, извини». Затем я порвал записку на мелкие части. «Ну, мир?» – несколько смущенно спросил я. Он улыбнулся и протянул мне руку. Мы обменялись долгим и очень крепким рукопожатием.
В тот день на вечер встречи Миша Бажуков не пришел...


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru