ГРАНЬ ИСТОРИИ
Помню – это было не так уж давно, – как
писатель, издатель частного журнала “Русское
богатство” Анатолий Злобин, человек жестковатый,
войну прошедший и в прозе своей отнюдь не лирик,
неожиданно поделился со мной выношенной своею
мечтой: составить и выпустить Энциклопедию Добра.
О людях, в ком это качество – нести добро в мир –
главное, определяющее, судьбоносное. И начать с
наших современников. “Кого бы ты предложила?” Не
задумываясь ни на миг, я назвала имя Валентины
Яковлевны Никиткиной, с которой была знакома уже
давно, но, как позже выяснится, большей части
содержания ее жизни не знала. Теперь понимаю: за
одну жизнь она прожила несколько биографий, и до
финала, даст Бог, еще далеко…
Злобина же, увы, вскоре не стало, и замысел его
повис в воздухе, не подхваченный никем. Когда нет
места для подробного жизнеописания, как в нашем
случае, волей-неволей оно заменяется анкетой. Вот
только не потерять бы суть… Хроника порой мешает:
жизнь человеческая редко движется по прямой,
хотя в поворотах и зигзагах ее есть своя
закономерность.
Сегодняшняя мечта Валентины Яковлевны – увидеть,
подержать в руках свою книгу сказок, непременно
“с картинками”.
Одна из них – “Ах ты мой милый, – сказал кузнец”
– в 1998 году печаталась с продолжениями в
пятидесяти двух номерах “Начальной школы”,
приложения к “ПС”. Еще одна – “Камин с
привидениями” – в позапрошлом году вошла в
большой том “Золотые страницы. Сказки России”,
оказавшись в замечательной авторской компании: П.Ершов
и С.Аксаков, А.Погорельский и П.Бажов, Ал.Толстой и
Вс.Гаршин, К.Чуковский и Н.Носов… А “Домовой,
которого любили” В.Никиткиной соседствует со
сказкой Ханса Кристиана Андерсена в “Большой
книге Рождества”, вышедшей пять лет назад.
Все вместе сказки эти существуют только в
Интернете, где ежедневно прибавляется число их
читателей (уже более восьми тысяч), живущих в
разных концах планеты и в основном ничего не
знающих об авторе…
Гвардии старшина медицинской службы, кавалер
орденов Отечественной войны I степени и Красной
Звезды, инвалид Великой Отечественной Валентина
Симонова (с 1943 года Никиткина). Преподаватель
русского языка и литературы, директор 730-й
московской школы. Кинодраматург и режиссер
документального кино, автор около сотни фильмов.
Преподаватель ВГИКа. Мать троих детей, бабушка,
прабабушка…
Но в начале всего, в начале ранней юности, в
“сороковые, роковые” – словами Давида
Самойлова – “война гуляет по России, а мы такие
молодые”… “Так это было, так совпало…”
Ирина БУТЫЛЬСКАЯ
Война была молодая...
Из неопубликованных воспоминаний
БЕГСТВО
19 сентября 1941 года во второй половине
дня я тайком вылезла из окна. Не хотелось, чтоб
хозяева, в чьем доме мы жили, спрашивали, куда я
иду.
Неделю назад я ходила в военкомат, но мама
прибежала за мной и за руку меня увела. Вот и
пришлось, собравшись с духом, покинуть дом через
окно.
В школьном портфельчике я несла порванную на
длинные ленты для бинтов простыню и томик
Пушкина. Я надеялась, что тут же попаду на фронт,
тут же начну оказывать помощь раненым и командир,
видя мое старание и храбрость, зачислит меня в
свою часть. А в перерывах между боями я буду
разговаривать с ранеными бойцами и читать им
стихи. Смешно, правда? Я потом и сама часто над
своей наивностью посмеивалась…
Навстречу мне двигалась по дороге странно
молчаливая человеческая река: женщины с
ребятишками, старики, пожилые мужчины с узлами за
спиной, с грузом на телегах и на тележках.
Все направлялись в тыл, одна я вышагивала туда,
откуда они шли.
На меня, наверное, каждый посмотрел, но никто ни о
чем не спросил, не заговорил со мной.
Наконец я осталась одна на пустой до горизонта
дороге. Ни сзади, ни впереди никого не было, а я
все упрямо шла.
Меня догнала и обогнала легковушка. Эмка. И
остановилась. Я подбежала к ней.
– Девушка, куда вы идете? Вас подвезти? –
Немолодой капитан (все, кому за тридцать,
казались мне немолодыми) открыл дверку и вышел из
машины.
Наивна-то я была наивна, но все-таки не до такой
степени, чтобы сказать ему правду о своем побеге
из дому. Я догадывалась, что эта правда может
показаться ему смешной глупостью, поэтому
находчиво соврала, что у меня где-то под Полтавой
на фронте отец и брат и я иду искать их, потому что
осталась одна. Добавила, что хочу воевать вместе
с ними.
Капитан попросил мои документы. Я подала паспорт
и комсомольский билет, членские взносы были
уплачены даже за сентябрь в опошнянской средней
школе, где я проучилась в десятом классе целых
две недели. Он внимательно посмотрел документы,
сказал, что ищет штаб, не уточнив какой части, и
что меня подвезет.
Он сел рядом с шофером, а я на заднее сиденье. И
испугалась. Рядом со мной лежало несколько
гранат-лимонок.
Капитан засмеялся, сказал, что в гранатах нет
запалов – они отдельно лежат. И рассказал, что во
время финской войны он попал в окружение и
отбился только потому, что у него были гранаты.
Вот теперь он всегда возит с собой боезапас. У
него были и конфеты, он угостил меня.
Мы ехали, уже сумерки спускались. Навстречу нам
шли красноармейцы, человек десять. Шофер
остановил машину, и капитан подошел к солдатам, о
чем-то поговорил с ними. Вернулся и сказал, что
дальше ехать нельзя: в Диканьском лесу засели на
деревьях “кукушки”-снайперы, мы мимо них не
проскочим.
– Вы дальше пойдете или с нами? – спросил он у
меня.
– А куда с вами?
– В Ахтырку, в штаб фронта. Там я вас устрою в
какой-нибудь медсанбат.
Конечно, к этому времени я уже заробела: сумерки
спустились, скоро ночь, какие-то “кукушки” в
лесу!.. Куда одной идти?! Тем более что никаких
отца и брата я не искала, а хотела просто помогать
раненым на фронте.
– С вами, – ответила я быстро.
И мы поехали обратно. Когда проезжали Опошню,
когда ехали мимо нашего дома, сердце защемило, но
я даже в глубь машины отодвинулась, чтоб меня
нельзя было с улицы увидеть. Хотя на улице и не
было ни души и в окнах ни огонька…
Заночевали мы в каком-то доме, куда нас любезно
пустили хозяева. Это было время – война! – когда
чужих людей, а тем более военных, всегда и всюду
пускали ночевать. Шофер остался в машине, а нам в
горнице постелили на полу.
Ночью капитан подкатился ко мне, я молча
отпихивалась и дрожала как осиновый лист.
Наверное, он почувствовал мою дрожь, отполз на
свое место и уснул. Через некоторое время и я
уснула. А утром, когда мы умывались во дворе –
сначала шофер мне воду из ковшика лил, потом я
мужчинам, – капитан все мне рассказывал, какая у
него жена хорошая. А я все молча удивлялась: у
человека такая хорошая жена, а он ко мне
приставал? Как же это может быть?..
В Ахтырку мы приехали утром, и, прежде чем
отправиться в свой штаб, капитан поехал по
медсанбатам, чтобы устроить меня. В Ахтырке было
несколько медсанбатов потому, что армия
отступала, какие-то части в окружение попадали, а
медсанбаты сами уходили, уезжали…
Капитан сам ходил к начальству, возвращался злой
– меня не хотели брать. Наконец где-то он уже
топал ногами и кричал, что я его племянница и ему
некуда меня девать. И меня взяли.
Он отвез меня в медсанбат, который был в каком-то
школьном здании, сдал с рук на руки. Прощаясь с
ним, я спросила, как его фамилия.
– Капитан Лаушкин, – ответил он нехотя и уехал.
Меня занесли в списки, оформили довольствие.
Потом я ушла в солнечный, осенний, с пожухлой
листвой яблоневый сад. У меня лились слезы, и я
ничего не могла с этим поделать. Я не рыдала, не
всхлипывала, мне кажется, я даже не переживала, а
слезы все лились и лились.
Вечером медсанбат погрузился на машины, и мы
поехали в тыл. Проехали через Харьков под жуткой
бомбежкой. Я узнавала улицы – я ведь Харьков
хорошо знала.
Потом и из Харькова выехали. Армия отступала…
И МНЕ ОТКРЫЛОСЬ, ЧТО ТАКОЕ ДОБРОТА…
Колонна нашего – и моего теперь! –
медсанбата, а это много-много машин, нагруженных
медицинским и бытовым скарбом, застряла на
проселочной дороге, разъезженной, набухшей
влагой от осенних дождей.
Три медсестры, и я с ними, отпросились у
начальства и пошли вперед по дороге, а машины
потом, мол, догонят. Нас охотно отпустили, потому
что толку от нас в толкании машин и подбрасывании
досок под колеса было чуть.
Потом еще, наверное, и бомбежки боялись, хотя
погода была нелетная, небо было низким и время от
времени начинал моросить дождик. Но кто их знает,
этих фрицев, когда и как они летают! Так пусть
хоть несколько девчонок подальше от колонны
отойдут.
Мы шли и шли по дороге, по которой до нас,
наверное, тысячи машин прошли, так она была
раздолбана, такие глубокие колеи были на ней. Но
идти по ним было все-таки легче, чем вязнуть в
грязи на обочинах, вот мы гуськом и двигались по
глубоким, нам почти по колено, колеям, скользя и
оступаясь.
Через какое-то порядочное время мы встретили
пасечника с пасекой – одного посреди побитого и
потоптанного поля неубранной гречихи.
Он первый нас увидел – девушки военные в
шинельках и пилотках по дороге бредут – и рукой
помахал нам призывно. Мы, конечно, подошли.
– Вот жду! Обещали за мной и за ульями приехать!
Да теперь уж, небось, не приедут, – пожаловался
нам старик, который уже несколько дней на этом
поле сидел, пасеку стерег. – Садитесь у моего
шалаша, я вас медом угощу.
Он отрезал нам по хорошему куску сот, наполненных
темным гречишным медом. Это было такое лакомство,
вкус и запах которого до сих пор припоминается.
Запили мы угощение водичкой из какого-то ручья,
то ли лужи, посидели с дедом: “Я хоть поговорю с
вами!” И темой разговора было обычное в эти дни: а
когда же эта проклятая война кончится? Фриц все
прет и прет! Где ж наши?
Но, поговорив, все пришли к общему согласию, что
мы, конечно, победим!
А когда уходить собрались, он нам целую рамку
сотового меда выделил: “А что, он так и так
пропадет. А для хороших людей не жалко!”
Рамку с медом решили нести по очереди, первой
взялась Лёнька Туник.
Других девушек я не помню, они старше были, да и
потом работа нас развела. А Леньку хорошо помню,
мы приятельствовали, часто встречались, когда
она на передовой пункт приезжала или когда я в
медсанбат ездила. Она была из Белоруссии, и имя у
нее было странное для меня – Леонида. Все звали
ее Ленькой. Когда-нибудь я расскажу, как весной
сорок второго я на чужой машинке ей юбку
строчила: Леньке очень надоело в военных галифе
ходить с обмотками над ботинками.
Первыми по колее шли девушки-медсестры, потом
Ленька с рамкой меда, я замыкала шествие.
И вдруг Ленька поскользнулась – и в самую грязь!
Сама упала, лежит в грязной жиже, а рука с рамкой
меда вверх поднята – чтоб не испачкать!
Мы, конечно, помогли ей подняться, отряхнули, как
могли, и высоко оценили ее самоотверженный
поступок по сохранению общего добра.
Долго двигались мы по этому проселку. Темнеть
стало. Девчата ходче пошли, а может, мне так
показалось, потому что я все отставала и
отставала. Наконец я уже брела одна в темноте. Как
мне горько было, передать не могу! Бросили, ни
слова не сказав. Одну, ночью, в голой степи, как в
пустыне. Товарищи называются!
Казалось, я и шага уже сделать не могу, так устала.
Но идти надо, не валиться же в грязь. Куда-нибудь
когда-нибудь эта колея меня приведет?!..
Так, почти в темноте, я доползла до первого дома в
хуторе Большинском.
Когда постучалась в крайнюю избу хутора, там уже
спали. Хозяйка чиркнула спичкой, зажгла лампу.
Трое ребятишек подняли головы с подушек. Хозяйка
показалась мне неразговорчивой, невеселой и
старой. А ей было лет тридцать пять. Муж, конечно,
был на фронте.
Я действовала как во сне: что-то ела, обжигалась
кипятком. Как-то непонятно быстро появился таз с
горячей водой, чтоб поставить туда натруженные
ноги. Потом облачение в хозяйкину рубашку,
неумелое взбирание на печку, горячее ватное
одеяло и – провал в сон.
Утром, когда я еще спала, она обегала весь хутор,
девушек моих разыскала. И только потом меня
разбудила.
Я бодренько слезла с печи, умылась в сенцах:
ребятишки поливали мне из ковшика. Вошла в дом –
и дыхание перехватило: вся моя одежда выстирана,
вычищена и отглажена; шинель отчищена, тяжелые
кирзовые сапоги просушены и смазаны... Это она
работала чуть ли не всю ночь, чтоб поспеть к утру!
И мыла-то у нее в доме не было, так, обмылочки, я
вчера заметила. Значит, вместо мыла силой брала.
Когда я ахнула, она только рукой махнула:
– Может, и моему мужу кто-нибудь где-нибудь
поможет!..
Так я впервые по-настоящему открыла в семнадцать
лет, что такое доброта. Не добро (это категория
высокая, философская), но доброта, надежная
человеческая доброта. Меня это открытие потрясло
своей простотой: делать в полную силу что сможешь
именно тогда, когда нужно другому, не ожидая ни
просьбы, ни намека, сердцем узнавая о
необходимости помочь, – она в этих делах выше
разума.
ПЕРЕДОВАЯ
…Итак, передовой пункт. Для меня там
время года – зима, с позднего ноября 41-го по
март–апрель 42-го.
Сколько раз мы меняли место, и не счесть. И первое,
что требуется сделать, – это привести в порядок
помещение, которое заняли.
Чаще всего это какая-нибудь сельская или
поселковая школа или сельсовет. Там после боев и
обстрелов выбиты стекла во многих окнах, все
испоганено, раздолбано, стены снаружи в
отметинах пуль и осколков, а внутри грязные,
сырые. В общем, ужас!
На работу наваливаются все. Кто-то занимается
забиванием и утеплением окон, кто-то печами,
которые дымят поначалу потому, что их долго не
топили. Санитары белят стены, я им помогаю, а
потом везде-везде моются полы.
Сколько я этих полов перемыла – и сказать трудно!
Я ведь до этого их никогда в жизни не мыла. Так,
протирала иногда, а все мама делала, да и комнатки
у нас маленькие были. А тут такие площади!
Первый раз помыла несколько классов,
распрямилась, спину потираю – ну, думаю, все,
справилась!
Пришел молоденький доктор Коля, увидел – разводы
от побелки на полах остались:
– Ну кто ж так моет! – возмутился и заставил
перемывать.
До слез обидно стало, я ведь очень собой была
довольна. Но ничего не поделаешь, не спорить же со
старшим по званию.
Наконец в помещениях тепло, чисто, стены
подсыхают, и теперь главная работа – обустроить
операционную. Это дело докторов. Раскладывают
стол, инструментарий.
Мы же в классах стелим по периметру солому,
которую ездовой где-то в полях надыбал и привез
на санях чуть ли не целый стог. Потом солому
аккуратно покрываем брезентом – вот на эту
постель мы и будем класть раненых. Сколько их
будет, никогда не известно, но всегда готовится
место с запасом.
Иногда бывает все пространство заполнено. Лежат
рядком в шинельках, и редко кто стонет, больше
молчком, даже разговаривают мало, дремлют,
отдыхают.
Ну, у нас они долго не задерживались. Перевяжем
получше, покормим тем, что ездовой из медсанбата
привез: это чаще всего пшенная каша,
“блондинка”, как ее всю войну называли, и чаек
горячий с кусочком сахара и с черным хлебом. Хлеб
привозили замерзший, и мы оттаивали его на печи.
Помню, как я первый раз сопровождала машину с
ранеными в эвакогоспиталь в Старый Оскол.
Человека три тяжелых лежали в кузове, остальные
пристроились сидеть кто как мог.
Я тоже в кузове, как полагается. Санитарная сумка
со мной. Вдруг кровить кто-нибудь начнет – я тут
как тут.
Час мы ехали по разбитым дорогам. И как тряхнет на
колдобине – раненые охают, а я шоферу по крыше
кабины изо всех сил стучу: полегче, осторожнее!
Так жалко мне солдатиков было, будто сама эту
боль терпела.
А раненые меня успокаивают, посмеиваются: “Не
переживай, сестрица! Доедем!”
Потом, не сразу, а через несколько таких
перевозок, я их поняла: тряская дорога – ерунда
после того, что они пережили.
Это же такая радость ехать в тыл: отвоевались – и
не убиты! Можно и потерпеть…
А однажды я с пистолетом на дороге машины
задерживала.
Мороз был жуткий, а наш грузовик сломался. Хорошо
еще, что на краю какой-то жилой деревушки. Мы
раненых в какую-то избу перетаскали, шофер машину
чинить стал, а я на дорогу – грузовик
какой-нибудь поймать. Увидят меня –
останавливаются, а услышат про раненых –
уезжают: некогда, мол.
Ну, я в отчаянии пистолет вытащила – у меня наган
был, и в один грузовик мы раненых все-таки
погрузили.
Для меня в кузове места не нашлось, и я к шоферу в
кабину села. Едем, он смеется:
– Неужто выстрелила бы?
– А как же?! Раненых же нужно спасать!
Обычное дело – перевязывать, поить, кормить, и
отвозить тоже ответственно, но нетрудно.
А что помнится как самое трудное?
Большую керосиновую лампу, высоко подняв ее
вверх, держать над операционным столом, когда
идет какая-нибудь срочная ночная операция.
Электричество у нас не всегда было, движок часто
ломался. На этот случай всегда была заправлена
большая керосиновая лампа с хорошо протертым
стеклом. За это один из санитаров отвечал, самый
пожилой, ему лет сорок пять было, а может, и
побольше.
Доктора любили, чтоб я лампу держала. Потому что я
понимала, когда надо чуть передвинуться, чтоб
тень от рук хирурга не перекрывала рану, и в то же
время не мешать ни ему, ни ассистенту.
Я уже знала последовательность действий врачей,
крови не боялась и была горда, что все делаю как
надо. Хотя руки немели так, словно были не мои,
помощи я не просила никогда. Потому что тоже
помогала спасению человека. Так мне верилось.
Как сейчас помню – так и стоит перед глазами,
словно кадр на кинопленке, – идет операция, грудь
раненого располосована, какой-то сосуд вырвался
из зажима и мелкими-мелкими кровяными брызгами
веером оросил белый халат доктора Коли. А на лбу у
него крупные капли пота. Ассистирующий другой
доктор, Гриша, промокает ему лоб.
Они что-то бурчат. Иногда поругиваются, но не
“страшными” словами. Меня они сейчас не
замечают. А я выполняю почетную роль фонарного
столба – держу лампу на вытянутых руках…
После операции садилась я к теплой печке,
растирала руки – они затекали и становились как
деревянные. А кто-нибудь из санитаров, чаще всего
старик-ездовой, приносил мне кружку кипятка,
ставил рядом, потому что сразу ее взять я не
могла.
Один раз кто-то из них даже большой кусок
сахара-рафинада, блестящего искрами под пламенем
открытой печки, к кипяточку сунул. Дефицит это
был страшный, а он мне его отдал. Я в сахар
вгрызлась и зуб запломбированный сломала. Так
огорчилась!..
Вообще и санитары, и ездовой как к дочке ко мне
относились, ласково и заботливо. И про деревни
свои рассказывали, и про семьи. Я тогда впервые
про деревенскую жизнь наслушалась. Лица их я
помню и сегодня…
ОБСТРЕЛЫ
К нам на передовой пункт приехал
фотограф. Вытоптав валенками снег, установил на
этом пятачке штатив с фотоаппаратом и на фоне
беленой стены школы снимал по очереди кандидатов
в партию и для многотиражки. Все радовались
развлечению, смех, шутки-прибаутки, и вдруг –
автоматные очереди!
Упал как подкошенный фотограф, свалив свой
штатив. Доктора кинулись в школу за своими
автоматами. Мы лежали на снегу и стреляли, я тоже
палила, сама не зная куда.
Как потом выяснилось, в тыл просочились немецкие
лыжники в маскхалатах. Мы отбились, и они
растворились в заснеженном лесу. А фотограф
погиб, и двое солдат были ранены…
Второй раз я под обстрел попала, когда мы с одним
немолодым майором из химслужбы поехали
проверять воду в только что отбитую деревню
Красная поляна: было опасение, что немцы колодцы
отравили. Майору требовался второй человек в
качестве лаборанта, и я вызвалась помочь.
Когда подъехали к горке, откуда уже в низине
деревня была видна, вся в замерзших садах,
начался минометный обстрел. Стреляли именно по
нам: очевидно, мы были у немцев как на ладони на
белой дороге в солнечный день.
– Ложись! – крикнул ездовой и сам пригнулся.
Лошадка помчалась вниз, а мины падали рядом и
чуть сзади, негромко хлопали и взрывали снег до
черной земли.
Мы растянулись в розвальнях, ездовой гнал лошадь,
сани мчались, а немцы стреляли.
Я, чуть приподняв голову, смотрела во все глаза:
было страшновато, но и интересно, словно не с нами
это происходит, а какое-то кино идет.
Хлоп! Хлоп! И рядом с заснеженной дорогой то
справа, то слева вспыхивают и остаются черные
пятна от разрывов.
Обстрел прекратился, когда мы скрылись из прямой
видимости, спустившись в ложбину к деревне.
– Проскочили! – объявил ездовой. (Вдруг
вспомнила его имя: Василий Петрович.)
Мне потом объяснили: разрываясь, мины посылают
свои осколки всегда вперед. А мы мчались с горы
быстро, и у немцев все время получался перелет:
кто-то там не умел точно наводить, к нашему
счастью.
Но в этот же день я оконфузилась.
Пробы показали, что вода в колодцах хорошая.
Майор мирно беседовал с командиром батальона и
еще с кем-то, а я стояла рядом. И неожиданно –
недалекий разрыв мины. Хлоп! – и я плашмя в снегу.
Поднимаю голову, а офицеры стоят спокойно, на
меня сверху смотрят. Ничего не сказали, не
улыбнулись. Помогли мне подняться и продолжили
разговор.
Мне так стыдно было, что до сих пор это помню.
А они никак не реагировали на разрывы потому, что
знали: это бесприцельная стрельба наугад, а склон
холма нечто вроде щита образует, так что очень
пугаться и бежать в укрытие не нужно. Но я-то
этого еще не знала, вот и вспомнила команду
Василия Петровича: “Ложись!”
А через два дня мне была объявлена благодарность
по дивизии “за выполнение боевого задания”,
подписанная генералом Родимцевым.
Приехала вскоре в медсанбат за перевязочным
материалом, а медсестры мне:
– Разок только съездила – и уже благодарность! А
тут работаешь, работаешь!..
Я очень удивилась, потому что сама с детства
никому не завидовала, Бог уберег меня от этого
чувства.
Но и настоящего страха я, честно скажу, на фронте
не испытывала, даже когда дважды под бомбежку
попадала. Вверх с земли поглядываю: а куда немец
летит?..
Мне казалось, что со мной ничего плохого
случиться не может. Просто не может, и все! Ну,
немножко контузило, ну, чуть-чуть заикаться
стала, так ведь это пройдет!
Наверное, это не только я так чувствовала, а
каждому молодому человеку присуща вера в свое
бессмертие…
Война ведь в основном молодая была. Командующему
нашей 13-й Гвардейской дивизией генералу
Родимцеву в 41-м было 26 лет. Двадцатилетние
лейтенанты, двадцатипятилетние хирурги… Многие
и того моложе. И мне в январе 1943-го, когда в
результате тяжелого ранения я стала инвалидом
Великой Отечественной, не исполнилось еще и
девятнадцати лет.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|