Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №55/2002

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

ИДЕИ И ПРИСТРАСТИЯ
МАРГИНАЛИИ 

Николай КРЫЩУК,
С.-Петербург

Контрабанда эмоции

Пафос всегда подразумевает существование противника

Русская литература в подавляющем большинстве своих образцов всегда была литературой пафоса. Но пафос как тайное, порой и для самого автора тайное, внутреннее задание, как нечто, что является импульсом для всякого творчества, и пафос как сознательная установка, прямое выражение чувств, пристрастий и идей – вещи совершенно разные. О втором варианте мне и хочется поговорить.

С восторгом и не характерным для него пафосом пишет Набоков в своих лекциях для американских студентов о Чехове. Впрочем, пафос отрицательный был ему как раз очень свойствен и часто рождал характеристики, наполненные педантичной придирчивостью, блистательной язвительностью и столь же блистательной несправедливостью. Главная жертва – Достоевский.
Но в данном случае мы имеем дело с пафосом положительным. И вот оказывается, что он так же, как и отрицательный, мало способствует неторопливому проникновению в тайну личности художника и эстетической проницательности.
Неутомимо цитирует Набоков Корнея Чуковского, оставляя без единого комментария даже его рассуждения о том, что Чехов был натурой жизнеутверждающей, динамической, неистощимо активной, что «он стремился не только описывать жизнь, но и переделывать, строить ее», совсем не чувствуя в них советского привкуса. И от себя уже добавляет, что «великая доброта пронизывает» книги Чехова, которого «обожали все читатели – то есть, в сущности, вся Россия».
Пожалуй, даже для составителей сегодняшнего школьного учебника подобный тон показался бы чрезмерным, а ход мысли и способ обобщения слишком элементарными.
Такое пребывание великого скептика в обольстительных сетях пристрастия и любви по-своему трогательно. Однако регулярный выход на университетскую кафедру, как и сознание своей просветительской, а также патриотической миссии, видимо, не только мобилизуют личность, но и ослабляют в ней контроль самоиронии.

На скорости, которую задает пафос, невозможно разглядеть и стиль. Оценить его, почувствовать дано лишь тем, кто не совсем отвык от чтения по складам.
Боязно даже как-то вступать в полемику по вопросам стиля с Набоковым. Но ведь и у Ахиллеса есть уязвимая пята.
Владимир Владимирович восхищается «выразительными деталями природы» у Чехова, незаметно для себя попадая в тригоринскую эйфорию, которого от Чехова отделяет все же, по крайней мере, театральный занавес. Нравится ему: «Вода была сиреневого цвета, такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла золотая полоса».
Что ж говорить, хорошая деталь и вполне чеховская. Немножко отдает, правда, ученичеством, как будто Чехов списывал сам у себя. Эпитеты на месте, не случайно попавшиеся, все работают – счастье для заурядного учителя. Набоков и радуется, почти по-стариковски: «Тот, кто жил когда-нибудь в Ялте, знает, насколько точно это описание создает впечатление летнего вечера».
Жил я в Ялте. И знаю, что на Кавказе, например, тона более густые, пряные, с персидским уже излишеством и шелковым обманом. Значит, Чехов действительно точен, а Набоков прав. Ничто, однако, не свидетельствует о гениальности и волшебства не обещает в этом учительском разборе.
А волшебство есть. Только Набоков в поспешном, заведомом одобрении его не заметил.
Подобные эпитеты, что ж, были в то время доступны и Потапенко. Удивительно же другое: мягкая мелодика, лишенная императива и указательности, синтаксис, оставляющий место для дыхания и созерцательного покоя. Другой писатель после «такого мягкого и теплого» непременно соблазнился бы придаточным определительным предложением. «Такого» как будто требует «что». Такого мягкого, что хотелось, или, что казалось… Все разрушилось бы, нас бы повели на поводке впечатления, пытаясь доказать необходимость покоя или подтвердить прекрасность прекрасного. А Чехов отпустил гулять свободно и собачку, и даму, и Гурова, и нас: «Вода была сиреневого цвета, такого мягкого и теплого, и по ней от луны шла золотая полоса». В середине осталось легкое, едва слышное восклицание: «такого мягкого и теплого». Один из шелестов вечера. Ни к чему не обязывает, но картина стала полнее, и мы оказались внутри нее.

Пафос, как мне представляется, это голосовая попытка утвердить что-то, а через это что-то утвердить себя, свое. Это может относиться не только к идее, но и к чувству, что нередко превращает его в романсовую чувствительность. Пафос может выражать и чисто эстетическую установку: например, вопреки утвердившемуся в литературе языку официоза, подчеркнутая метафоричность, поведенческая раскованность, интеллектуальная рафинированность или же, напротив, демократизм. Таковы в большинстве своем наши советские «шестидесятники», люди талантливые. Все это требует серьезных усилий, иногда смелости, но не имеет ничего общего с великим усилием художника сообщить читателю весть о мире.
Пафос всегда подразумевает существование некоего противника. У поэта противников нет.
Пафос политика может убеждать и даже гипнотизировать. Исходящий от женщины, он может вызывать тревожное волнение или восторг. Художник не лучше и не хуже и политика, и женщины. Он просто занят другим делом.

Лидия Гинзбург в своих «Записных книжках» говорит о том, что писателя подстерегает соблазн: сверх того, что необходимо сказать о себе и о мире, он хочет еще рассказать о себе и то, что знать никому не нужно, приподымает завесы над тайным, поддаваясь самолюбованию и кокетству. «Беда писателю, если слово его написано не для дела, а для того, чтобы показать свою образованность, или из ряда вон выходящее благородство, или суровую солдатскую прямоту, или изощренность и искушенность в разных тонкостях жизни, или латентный огонь своего сердца.
Пушкин – по мнению современников, суетный и тщеславный – был поэтом предельной чистоты. Нет у него слова, написанного не с той целью, замутненного контрабандными, непретворенными в поэтическое познание эмоциями».
Это глубокое и очень суровое наблюдение. Если быть предельно честными, то вряд ли найдем мы писателя, который был бы совершенно независим от этого соблазна. И говорит это не столько о чувстве меры и вкуса того или иного автора, не столько даже о его литературном достоинстве, сколько о свойствах самой человеческой природы.

Тут речь уже о психологии поведения, что касается всякого человека, не только художников. Жизнь крутит каждого из нас просто потому, что оказалась больше нашего замысла. И вот уже хочется в любовные отношения добавить немного пряности, в суждениях быть более твердым, чем позволяет характер и опыт, в публичное дело внести более озабоченности общим, чем этого требует натура, а в дружеских отношениях доверительно открыть сокровеннейшие глубины, которые, по правде сказать, не так и глубоки. То есть во всем стать крупнее себя, интереснее, ответственнее. И это не хорошо.
Говорю не в качестве оценки, а имея в виду исключительно библейское значение слова: «И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо».
Хорошо то, что имеет высший смысл и высшую целесообразность. Смешно было бы требовать, чтобы так вел себя всякий человек, и укорять его за то, что он ведет себя иначе, то есть по-человечески. Но и не помнить об этом нельзя. Потому что представление о высшей гармонии тоже входит в природу человека и дано только ему.
Что же поэт: не помнит, не знает, не справляется? И помнит, и знает, может быть, даже в большей степени знает, чем другие люди, но не всегда справляется.
Некрасов в такой чрезвычайной степени декларирует свою гражданскую боль за народ, что школьники вот уже второе столетие скучают за его стихами и подозревают в неискренности, а поэты поспешно признаются к нему в любви, чтобы их не заподозрили в снобизме. При всей погруженности в общемировые проблемы, Блок время от времени все же поглядывает на себя в зеркало, обнаруживая комплекс Нарцисса. Гораздо в большей степени, впрочем, этим комплексом страдают поэты его круга. Ахматова в последние годы пытается переписать историю поэзии ХХ века, обустраивая свое правильное место в ней. Бабель с сальерианским упорством изобретает лапидарный стиль и тугую метафору, мечтая взойти пешком на Олимп, куда другие взлетают на крыльях.
Вовсе не пытаюсь давать оценки или подрывать репутации. К тому же никому еще не удалось подорвать репутацию гениального художника. Но особенности, скажем так, художественного текста дают нам пример поведения. Эстетическое нарушение высшей целесообразности, к которой стремится текст, свидетельствует о неких нравственных проблемах. Потому что то, что некогда было красотой, для потомков становится правдой.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru