Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №54/2002

Вторая тетрадь. Школьное дело

ЧИСТЫЙ ЗВУК 
 

Лев ШИЛОВ,
Дмитрий ШЕВАРОВ

«Очень мало кто понимает ценность этой минуты...»

Три вечера с Львом Шиловым

Конец 70-х. Магазин грампластинок. Налево – эстрада, направо – классика. У эстрадного прилавка вечная толкучка. В классике – тишина. Продавец тут похож на библиотекаря или учителя. Седой, в теплой жилетке, он сидит у проигрывателя и слушает музыку. Мне хочется заговорить с ним, спросить, что он думает о семнадцатой сонате Бетховена. Но я не решаюсь вывести его из задумчивости, хожу вдоль прилавка, где разложены конверты от пластинок. Я наизусть знаю, где какие лежат. Литературные – в самом конце. Пересчитываю копейки – как раз набирается рубль сорок пять. В эстраде с такими деньгами делать нечего. Классика тоже дорогая, а на литературную пластинку хватит, можно даже сэкономить на мороженое. Блок, Есенин, Пастернак, Ахматова...
И совсем мелким шрифтом: «Составитель Л.Шилов».
Звукоархивист и реставратор, Шилов вернул из небытия голоса Блока, Гумилева, Пастернака... Создал отдел звукозаписи в Государственном литературном музее, где собрал уникальную фонотеку русских писателей и поэтов – от Льва Толстого до Иосифа Бродского. До сих пор лучшие звукореставраторы бывшего Союза встречаются именно здесь, «в подвале у Шилова». Ему выпало сделать одну из последних записей Анны Ахматовой и одну из первых – Булата Окуджавы. Недавно Лев Шилов был награжден Пушкинской серебряной медалью за заслуги перед отечественной культурой.
С 96-го года Лев Алексеевич – директор Дома-музея К.И.Чуковского в Переделкине. В этом доме мы и беседовали по вечерам, когда во дворе запиралась калитка со смешным объявлением «Всегда в продаже пушистые котята».

Лев Шилов

Вечер первый.
ХОЛОДНАЯ ВОДА

 – Меня привезли сюда, в Переделкино, летом 1936 года. Наша дача, самая крайняя у ручья, достраивалась, накрывались полы, лежали кучи стружек. Я прыгал в эти стружки, мне было четыре года. Народу тогда в поселке было очень мало. И со станции в деревню вела не дорога, а тропинка. Моя мама стала воспитателем в детском санатории. Помню, там был живой уголок – ежи, змеи... Дача принадлежала сестре моей бабушки – писательнице Лидии Николаевне Сейфуллиной. Мы попали к ней в дом вследствие печальных событий. Жили в Оренбурге, где мой дед возглавлял городскую больницу. Помню, мощеный двор, подъезжают фуры с больными, а рядом – сад, и в саду дом главного доктора. Большая столовая, где лепят пельмени, а потом несут их на мороз... Так вот, деда арестовали, обвинили в том, что он неправильно лечил партийных работников. Его били так, что сломали ребро. Он ничего не подписал, и его выпустили. Но тут моего отца арестовали – за анекдот, рассказанный попутчику на пароходе. И мы больше не могли оставаться в Оренбурге, снялись и уехали в Москву.
– А потом – война...
– Хорошо помню первую бомбежку, очень скоро после 22 июня. Но еще дней за десять до начала войны к нам приехала зенитная батарея и встала в леске, за речкой. Мне никто не верит, что такое могло быть, но это было. Потом, когда немцы полетели, – зенитки стреляли, а осколки сыпались на поселок...
– Вы принадлежите тому поколению, которое не успело на фронт...
– Я чуть не убежал на фронт. Мы были в эвакуации в Зауралье. Мама, я и сестренка младшая. Когда мама заметила мои тайные сборы, сказала: «Хорошо, я тебе помогу добраться до станции. Поезжай, если ты, единственный мужчина в нашем доме, можешь нас, слабых женщин, оставить в трудную минуту...» Чуточку поразмыслив, я понял, что мама права. Мне хоть и одиннадцать лет, но я – помощник, без которого ей не обойтись. Весной, когда ночью по реке перла рыба, я приносил домой приличный улов. Летом я со своими приятелями торговал холодной водой на базаре. Мы кричали: «Холодная вода! Холодная вода!..» Зимой мы с мамой пилили по ночам дрова. Она поздно с работы возвращалась. Помню: луна, мороз, а мы пилим во дворе огромное бревно. Мама работала медсестрой, а потом ее назначили заместителем директора детского дома. Это была бандитская разлюли-малина. Воспитатели боялись высунуться в коридор. Старшие отбирали обувь у младших, и малыши бегали босиком по снегу. И вот маме удалось завоевать сердца этих ребятишек. Когда мы уезжали в сорок четвертом, нас провожали уже вполне приличные дети. Мама взяла с собой одну несчастную девочку, надеясь найти кого-то из ее родных. И вскоре в Москве нашелся ее отец...
– Хемингуэй как-то сказал: «Во всех нас заложены ростки того, что мы когда-нибудь сделаем в жизни... »
– Маленьким я просил, чтобы мне читали, но долго не хотел сам читать. Однажды проснулся рано утром, очень холодно, зима, и все спят. Я хожу-брожу по комнатам. И вдруг увидел книжку – «Белый клык» Джека Лондона. Это была первая книжка, которую я сам прочитал... Сразу после войны я стал бегать на концерты чтецов. Театр в то время был почти недоступен. Во МХАТ всегда стояла очередь. Мы жили тогда в проезде МХАТа и утром из окна видели очередь, которая с ночи стояла. На вечера художественного чтения попасть было несколько проще.
– Кто тогда блистал – Яхонтов, Журавлев?
– Журавлева я оценил позднее, а тогда меня восхищал Ильинский – потрясающий, виртуозный, как чтец оставшийся недооцененным. Очень нравился мне Кочарян. Яхонтова я слышал только однажды, он обладал магнетической силой воздействия на слушателей...
– Наверное, он был первым в этом жанре?
– Первым все-таки был Александр Яковлевич Закушняк – великий русский чтец. Никаких записей не осталось от него, но именно он – основоположник жанра. У Закушняка и Яхонтова были разные аудитории, разные поклонники, не менее горячие, чем, допустим, у Козловского и Лемешева. А после войны появилась целая плеяда молодых ярких чтецов: Токарев, Мышкин, Моргунов... И потрясающая чтица Ирина Теплых, сейчас совершенно забытая.
– Что они читали?
– Кочарян читал «Тысячу и одну ночь», Журавлев – Пушкина и Маяковского. Теплых читала Чехова – это было какое-то волшебство. До сих пор помню, как она читала «Анну на шее». «...После венчания не было даже легкой закуски. Молодые выпили по бокалу шампанского и отправились на поезд... Он не спеша разложил вещи на полке...» Помню, как возникли перед глазами: она – молодая и красивая, и он – пожилой, строгий... Это было такое чтение, когда ты видел не актера, а картину, им нарисованную.
– И вы поступили на филфак?
– Да, в сорок девятом году. Хотя на экзамене мне поставили четверку по географии. К тому же я не был комсомольцем.
– По убеждению?
– По недоразумению. У нас, несмотря на все аресты, была очень советская семья. Осознание того, что происходит в стране, было дано немногим. Их легко перечислить: Лидия Корнеевна Чуковская, Анна Андреевна Ахматова... Не знаю, кого еще назвать. И вот когда меня не захотели брать в университет, наша семья первый и последний раз прибегла к блату. Наш сосед Фадеев написал письмо в приемную комиссию, что, мол, знаю этого юношу как серьезного, подающего надежды. И меня зачислили. Я попал в семинар по теории интонации. Семинар занимался высокой наукой и оказался мне не по зубам. Но я успел побывать на нескольких занятиях замечательного профессора Сергея Игнатьевича Бернштейна. Я еще не знал тогда, что в двадцатые годы Бернштейн записывал голоса поэтов...
– И что именно вам предстоит спасать те записи... Как вам пришло в голову заняться реставрацией старых валиков, на которые все, наверное, махнули рукой?
– После университета работал в Музее Маяковского за Таганкой. Идеальный, кстати, был музей. С великолепной библиотекой книг начала века, и все, кто приходил туда, могли получить на руки, к примеру, Гумилева, в то время как в Ленинке просто бы не дали, там Гумилев был только в спецхране... И вот, включая записи Маяковского в нашем музее, я вдруг обратил внимание на то, что издали слышно гораздо лучше, чем вблизи. Когда появился второй магнитофон, я записал, как слышно издали. Где-то по дороге шумы частично фильтровались. Со своим «открытием» я пришел в Институт звукозаписи на улицу Качалова. И там в лаборатории механической записи спросил, а можно ли как-то еще улучшить запись. Мне сказали, что, конечно, можно, надо только найти оригиналы. Я стал узнавать, где оригиналы. Оказалось, что в начале войны записи Маяковского как особо ценные были положены в отдельный сейф. Потом этот сейф исчез.
– Украли?
– Да нет. Вряд ли во время войны эти валики были кому-то нужны. Просто завезли куда-нибудь не туда. Так что оригиналы записей Маяковского до сих пор не найдены. Но нашлись записи Маяковского на кинопленке. И я стал ходить в реставрационные аппаратные студии грамзаписи и дома радиовещания, где работали два прекрасных мастера: Вячеслав Тоболин и Николай Морозов. В Советском Союзе была лучшая школа звуковой реставрации.
– Почему именно у нас, а не во Франции, к примеру?
– Потому что французам не надо было реставрировать голос Ленина, а у нас это была задача особой государственной важности. Колоссальную работу проделали. И не зря тем, кто этим занимался, были присуждены государственные премии. Не просто отчетливая запись получилась, а голос вождя! На это были потрачены не знаю какие миллионы. Были выписаны из Европы звукорежиссерские пульты последней марки. Один был поставлен в реставрационной аппаратной, другой – в консерватории, третий – в студии грамзаписи. И вот один из этих пультов через тридцать лет мне даром отдали, и я на нем записывал Булата Окуджаву.

Вечер второй.
ПОГОНЯ ЗА СИНЕЙ ПТИЦЕЙ

– У вас, наверное, есть свое «ноу-хау» в звукореставрации?
– Было. Очень смешное. Мы с друзьями, пытаясь снять максимум информации со звуковой дорожки, решили вместо иголки поставить кончик шариковой ручки. Когда много лет спустя я рассказал об этом в Японии, там всплеснули руками. А экспериментировали с иголками мы для того, чтобы переписать с валиков голоса Блока и Гумилева.
– Про Гумилева разрешалось упоминать?
– Что вы, все делалось с соблюдением конспирации. Мы реставрировали его под псевдонимом Николай Степанович. Начальство спрашивало: что у вас там на коробке написано «Николай Степанович», а где фамилия? Мы говорили: не Степанович, а Степанович. Фамилия такая.
– Записи какого поэта было труднее всего восстановить?
– Самая сложная история была с Блоком. Его голос почти не звучал: пши-пши – и все... Записи эти – и Гумилева, и Блока – сделал Сергей Игнатьевич Бернштейн. В 64-м году я пришел к нему, и он очень обрадовался, что я понимаю, кто такой Блок, и волнуюсь за судьбу блоковских валиков. Но Сергей Игнатьевич сразу мне сказал, что на них надежды нет никакой. Еще в сороковом году он просил переписать Блока, и уже тогда это не удалось. Валики стерты до предела. Я же нахально пообещал, что вот-вот они зазвучат. И Сергей Игнатьевич очень вдохновился, сказал, что будет ждать.
Это была погоня за синей птицей. Казалось, вот-вот я найду лучший способ реставрации. Мало понимая в технике, я искал талантливых специалистов. И вот в Ленинграде нашлись интересные люди, которые придумали совершенно кустарный, но очень результативный способ переписывания с валиков. А в Киеве, в одной серьезной секретной лаборатории, работали лучшие в Союзе специалисты по извлечению звуков, по очистке их от посторонних шумов. Они пытались отделить сигнал от помех.
– Реставратор звука – это штучная профессия...
– Да, их очень мало, почти со всеми из них я познакомился. Когда появилась возможность, я стал списываться со всеми реставрационными лабораториями мира. За последние двадцать лет мне удалось побывать во всех серьезных архивах звукозаписи, какие есть в мире. Одним из лучших оказался Лондонский архив звукозаписи, который является филиалом Британского музея. У них замечательно поставлено комплектование фондов. Круглосуточно сидят операторы и слушают эфир, чтобы выловить, записать самое ценное.
– Технически они там давно нас обогнали?
– И технически, и по государственному вниманию к архивам... Но лучшие мастера реставрации всегда были у нас. Техника, финансы не все решают. Когда-то я познакомился с уникальным реставратором Тамарой Бадеян. Кроме знаний и слуха у нее, профессиональной скрипачки, был вкус, а он особенно важен, когда имеешь дело со старыми записями. Ведь при реставрации можно в погоне за чистотой звучания отсечь самое ценное, индивидуальное. И настоящий мастер лучше шум, помехи оставит немножко, но не исказит тембр...
– Так получилось и с голосом Блока, шум там остался.
– Но если помнить, когда Бернштейн записывал Блока, то понимаешь, что это гул времени. Представьте, что такое июнь 1920 года! Гражданская война, разорение, одичание, голод. А в гостиной Дома искусств в Петрограде записывают стихи. На запись Александр Блок пришел с Чуковским, и когда нам все-таки удалась реставрация, я привез эту запись Корнею Ивановичу, вот в этот дом. Мне было очень важно, что скажет Чуковский. До этого мы давали слушать Алянскому, и он сказал, что это мало похоже на голос Блока. Дельмас вообще не захотела слушать: «Зачем мне эти записи, если я помню его дыхание...» А Корней Иванович сказал: «Тембр похож, и голос похож...»
– Голос – это, мне кажется, то чудо, которому и наука никогда не даст объяснения.
– Человеческий голос, когда вы его рассматриваете на приборе, гораздо сложнее голоса скрипки, а может быть, и голоса целого оркестра. Представьте дым, который все время перемещается, – настолько же многообразен и голос. Есть основные тоны, есть обертоны, а есть еще какие-то призвуки. Ведь не только гортань участвует в образовании звука, но прежде всего душа. Даже в знакомом человеческом голосе для меня остается всегда что-то таинственное.
– У вас есть любимые голоса?
– В шестидесятые годы меня завораживал голос Беллы Ахмадулиной. Конечно, к этому прибавлялась ее внешность, вся она... Или была на «Маяке» диктор Вера Щелкунова. Только заслышав ее голос, я бежал к приемнику. Что-то удивительное для меня было в его тембре. Это невозможно объяснить.
– А когда вы впервые увидели магнитофон?
– В пятьдесят втором году на филфаке. Это был служебный магнитофон, большой серый ящик. Они тогда назывались незатейливо: «МАГ-1», «МАГ-2». Интересно, что у нас тогда была на магнитофонах своя нестандартная советская скорость. Я относился к этому ящику, как к фокусу, интересно было услышать со стороны свой голос. Когда я попал на работу в Музей Маяковского, там стоял такой же магнитофон, а пользоваться им никто не умел. Я же владел этой техникой и стал записывать всех подряд.
– Для истории?
– Что вы! Про историю и не думал. Я смеюсь и недоумеваю, когда мне пишут какие-то заслуги, называют энтузиастом. Просто это возня с магнитофоном приносила мне огромную радость, необычайно увлекала. Одна моя приятельница как-то вспомнила, что когда-то в молодости я окончательно покорил ее в тот день, когда мы зашли пообедать в столовую Союза писателей и я забыл съесть второе. Очень был увлечен своим трепом...
– Получается, что огромная фонотека Литературного музея возникла из этого почти мальчишеского увлечения...
– Совершенно мальчишеского. Оно не имело поначалу никакого отношения к моим прямым обязанностям на работе. Такое возможно было, наверное, только в советское время. Одно время я шутливо говорил, что коллекционирую достоинства социализма. Ну, к примеру, одно из них – проживание на Южном берегу Крыма без денег. В конце пятидесятых мы на копейки ездили на Черное море, в Прибалтику, могли поехать на Байкал, присоединившись к какой-нибудь экспедиции или выездной редакции. О хлебе насущном никто из нас не думал.
– Кого первого из поэтов вы записали?
– Первого – не помню... Нет, могу вспомнить. Это был 1957 год, Всемирный фестиваль молодежи. Я тогда записывал зарубежных гостей и среди них Арагона. Вскоре кто-то привел к нам Слуцкого, очень авторитетного, хотя ни одной книжки у него еще не было. Слуцкий предложил нам пригласить никому почти не известного, но очень талантливого парня – Евтушенко. Пока Женя к нам шел, слава опередила его, и он пришел к нам уже в ее ореоле. Вот это была одна из первых моих профессиональных записей. Мы предварительно наметили, что читать, и Евтушенко читал с дублями. А в шестьдесят втором году я записывал на вечерах в Политехническом. Туда я пошел уже со своим личным магнитофоном «Днепр», который был куплен специально для того, чтобы записывать Булата Окуджаву. И тут я не оригинален. Очень многие тогда покупали магнитофон из-за Окуджавы и Новеллы Матвеевой.

Вечер третий.
ОСЕНЬ ОКУДЖАВЫ

– А как вы первый раз услышали Окуджаву?
– Поздняя осень пятьдесят восьмого года. Мы с женой идем к нашим студенческим друзьям. Все уже переженились, дети копошатся, но уклад еще студенческий, ходим в турпоходы. И вот заходим в старый дом у Никитских ворот. Лев Аннинский рассказывает с восторгом об Аде Якушевой и называет ее «шансонье». Тогда я первый раз услышал это слово. А потом вторую пленку поставили, на ней были песни Булата. И я уже ничего больше не слышал, кроме этого голоса, в разговоре не участвовал. «Ленька Королев», «Часовые любви» – первый набор его песен...
– Получается, что по-настоящему вы оценили Окуджаву только с магнитофона.
– Да, я тут же переписал у Аннинского эту пленку, у меня еще кто-то переписал. Булат – это была такая радость, которой хочется поделиться обязательно. Окуджава отличался от всех бардов особенно коротким расстоянием между нашей душой и его душой. Это за пределами поэзии, за пределами музыки. Я думаю, что Булат был одарен свойствами, даже ему не очень понятными. Это скорее область религии, хотя он не был религиозным. И вот нам очень хотелось, чтобы все его узнали. У нашего Музея Маяковского был подшефный химфармзавод. И мы решили устроить там вечер Окуджавы. В темном зале собрались человек сорок – пятьдесят. Прошел концерт без особого восторга слушателей – они же первый раз слышали. Зато мы были в восторге. Потом я стал составлять литературные программы, используя свои записи, и мне удалось поместить имя Окуджавы на афише. В Москве мне запретили давать Окуджаву, тогда я стал ездить по провинции, и там все проходило на «ура». Помните, у Ильфа есть запись шуточная: «Остап Бендер ездил по городам и давал концерты граммофонных пластинок». Очень похожим делом и я занимался.
– Мне кажется, голос Окуджавы с годами менялся. У нас дома хранится пленка с его записью, сделанная еще году в шестидесятом. Во всяком случае, когда я родился, она уже была у нас в Барнауле. Я рос под эти песни. На этой же пленке мои юные родители записали мое бульканье в ванночке, первые звуки. И вот там у Окуджавы голос совсем другой, чем потом на пластинках. Меньше элегичности, грусти, а больше дворового, шального...
– Я буду счастлив услышать вашу пленку. Мне думается, что это моя запись. Я был в Барнауле году в пятьдесят девятом. Если Булат там начинает и обрывает: «Эх, вот не помню...» – значит, моя запись.
– Нет, не обрывает...
– Тогда это еще интереснее. Ранние записи Окуджавы очень редки. А тех, что можно датировать, еще меньше. А было их безумно много. Приезжал я, допустим, в Ташкент. После выступления ко мне подходили симпатичные люди, приглашали в гости или я их приглашал к себе в гостиницу. Конечно, слушали Окуджаву, и оказывалось, что у моего нового знакомого именно эта моя запись. Представьте, с неделю назад я записал Окуджаву в Москве, а пленка уже ходит по Ташкенту! Как лесной пожар, распространялись эти записи. После я сделал первую большую пластинку Окуджавы, и когда она вышла, то старыми хриплыми лентами перестали дорожить. Ленты рвались, их клеили ацетоном. И сейчас эти пленки с Окуджавой на вес золота. Их надо спасать. Мало ли какое может быть одичание, оледенение, но я уверен, что и через триста лет люди будут слушать Окуджаву. И будут жаловаться, что его мало сохранилось.
– В 60–80-е годы на катушечные магнитофоны была записана целая культура. Ее не назовешь подпольной, но и официальной она не была. Это звуковой дневник. Он появился во многих семьях, очевидно, под впечатлением от репортажей Юрия Визбора в «Кругозоре»...
– Не думаю, что только Визбора, хотя его репортажи были явлением, да и сам журнал. Недавно один человек рассказал мне, что встретил коллекцию «Кругозора» в одном... американском университете. Причем там хранится не просто комплект журнала, а оригиналы, фонотека из архива «Мелодии». В России «Кругозор» остался, очевидно, только в нотном отделе Ленинки, ведь подписки на него не было и библиотеки этот журнал не получали.
– Вспоминаю, что у нас в семье записано на катушечные пленки: голоса детей, дни рождения, концерты у елки, интервью по разным поводам, капустники... Но эпоха проигрывателей и катушечных магнитофонов канула в Лету. И похоже, что сейчас с пленками повторяется та же трагическая история, что когда-то произошла с валиками.
– Придется спасать и пленки, и пластинки. Но мы уже опаздываем с этим. Записи гаснут со временем.
– А ваша бесценная фонотека – она переведена на новые носители?
– Увы, не переведена.
– Ваш звуковой архив – это, как мне кажется, для России ценность не меньшая, чем Пушкинский Дом или Ясная Поляна...
– Я живу в предчувствии того, что нам помогут и наша фонотека будет востребована. Вот Академия образования, похоже, заинтересовалась. Ведь последняя фонохрестоматия для школ выходила лет двадцать пять назад! И там не было, конечно, ни Ахматовой, ни Гумилева, ни Бродского...
– Но было бы, наверное, глупо, возвращая одни имена, выкидывать другие?
– Конечно. Недавно я с горечью узнал, что «Как закалялась сталь» если не совсем выброшена из программы, то задвинута подальше от детей. Но там же любовь! А какие приключения, героизм, самоотверженность!.. Это же вечная книга. Пожалуйста, анализируйте ее как книгу фанатика, но нельзя делать вид, что Николая Островского не было. Мне никогда не забыть его голос – высокий, задыхающийся, хриплый...
– Сохранились его записи?
– Да, он читает одну из ключевых глав романа – слепой читает! Текст он не мог видеть, а запись в то время не допускала монтажа, и он должен был наизусть, без запинки, прочитать. А отрывок этот – о самоубийстве, о том, как герой поднимает револьвер и... «дуло презрительно глянуло ему в глаза...». Какая страна могла бы отказаться от такого писателя, какой народ!..
– Сейчас где-нибудь можно купить записи с голосами русских писателей?
– Недавно нам удалось осуществить давнюю мечту и выпустить компакт-диск «Голоса, зазвучавшие вновь». Там есть знакомые записи – Лев Толстой, Зощенко... А есть совершенно уникальные. Впервые – ранняя Ахматова, Гумилев, а еще – голоса Набокова, Ремизова...
– Вот это сокровище – записи поэтов – у других народов оно есть?
– Есть, но очень немного. Потому что только в России поэт больше, чем поэт. У американцев Марк Твен был записан – потеряли. Англичане Диккенса могли записать, но не записали, а он великолепно читал. Записали, к счастью, Экзюпери. Очень странный, высокий голос. Бережно относились к записям поэтов в Грузии.
– Лев Алексеевич, а кого вы не успели записать и сейчас жалеете об этом?..
– Вампилова. Не успел с ним познакомиться. Мало записывал Юрия Казакова. Толком не записал Шукшина. Он все собирался зайти на запись. Так всегда кажется: вот соберемся, поговорим. Все откладываем. Очень мало кто понимает историческую ценность этой минуты.

За помощь в подготовке материала автор благодарит Ирину Бутыльскую


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru