Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №45/2001

Третья тетрадь. Детный мир

ЛИНИЯ ЖИЗНИ

Василий ГОЛОВАНОВ

Собор тысячи изваяний

Большое несчастье для ребенка, когда он замечает, что родители не верят. Ни во что... И до тех пор он надежно укрыт от зла, пока родители помнят о сказочном измерении своей жизни, о труднопроходимых землях и священных горах, охраняющих сокровенную территорию любви

Скажи мне...

И когда мы увидели даль, из которой они однажды пришли, забрав с собою весь скарб, в том числе и гору (ибо в их представлении вера бессмысленна без почитания гор), откуда они однажды возникли, как циклон, в тучах пыли над потными лошадьми и украшенными разноцветными лентами кибитками, орда со всеми своими воинами и женщинами, орущими младенцами, колдунами, роженицами на сносях и пылкими юношами, готовыми к разбою, баранами и ловчими птицами, тяжелыми священными книгами, написанными по-тангутски, бронзовыми статуэтками Будды и масками тысячи других своих бурханов, увенчанными коронами из черепов, с прокопченными кожаными чайниками и тибетскими колоколами с языками из зашитого в кожу песка, с черными священными пилюлями шалир, которые, по словам стариков, в момент смерти помогают душе отделиться от тела, а по словам молодых, только слабят, с дудками, специально выделанными из берцовой кости человека, и обрядовыми сосудами, украшенными птичьими перьями; когда мы увидели весь этот невообразимый простор, распахнутый до самой Великой китайской стены, наполненный трелями птиц, затерявшихся в колыхании трав, похожих на серебристые флагштоки всадников, мы поспешно оставили ссоры свои и страхи свои и всякое вообще непотребство и сделались неподвижны и чисты, словно соляные столбы. Травы еще не пожухли. Зеленые вблизи, они становились все более синими в дальней дали и почти серебряными там, у пределов видимой земли, по огромной равнине которой, как по экрану волшебного фонаря, пробегали тени облаков. За озером, неправдоподобная голубизна которого была пронизана прожилками солнца и оторочена белой искрящейся каймой, стояли тяжелые тучи; время набухало в их клублении и свитках молний, похожих на исполинские деревья, а значит – скажи мне, скажи, – если мы умрем сейчас, когда синева ливня смажет дальний берег и обратит дороги в густо текущую кровь, умрем ли мы любимыми? Или нет? Здесь нет ни деревца, ни грота, ни оврага, ни тростникового шалаша, и огненные джинны будут плясать вокруг нас; так скажи мне, скажи... Или в той жизни, там, далеко, где нет ни степи, ни запаха полыни, ни грозы, надвигающейся из пустыни, но зато есть стены и потолок, – скажи, в той жизни мы оказались столь бездарны, что разучились любить? Ведь мы так давно не признавались в любви друг другу...
– Я люблю тебя...
– Люблю тебя...
Гора Богдо надвигалась на нас, как собор тысячи изваяний, тысячи запрокинутых в небо лиц и гримас, искаженных давлением толщ, химерических тварей и продутых в песчанике горл, в которых пробовал голос ветер – хозяин всего этого архитектурного безумия, всех этих карнизов, пилястров, колонн и фризов с темными письменами триасовой эры: Litorinella acuta, например, или Melanopsis marineana, или Crasatella ponderosa, но – только остатками, только осколками, отдельными буквами или даже осколками букв, ибо время, когда они запечатлелись, было очень давно, это было доисторическое время, время бабочек, саламандр и мастодонтов, хотя никого из поименованных существ о ту пору тоже не водилось здесь, ибо здесь плескалось море, великое Сарматское море, хотя сарматов, разумеется, тоже не было, да и истории вообще. Время тогда без спешки было занято наращиванием на земле исполинских осадочных толщ: гипса, песчаника, шиферных сланцев и известняков, на которых отчетливее всего и различимы буквицы моллюсков, помянутых нами, но по большей части оставшихся неназванными, как монументальная строительница шероховатых глыб Nummelites mummilaria. Нефть выпала в жидкий остаток. Соль – в сухой. И если я проведу тебя сквозь украшающие стены собора травы, непозволительно-торопливо перелистывая восхитительно подробные, плотные страницы ботанического атласа – полынь белая, ковыль-волосатик, курай, хвойничек, кумарчик, донник желтый, песчаный овес, тамарикс, гладкий солодковый корень, лазоревая лебеда и лебеда ивовидная, дикая гвоздика и тюльпан, – если я проведу тебя мимо редчайшего из гербариев, когда-либо созданных природой, к той пещере возле вершины, то, возможно, мы увидим самую фантастическую часть этого многосложного построения, описать которое в полной мере не удалось даже великому Палласу, – сокрытый оболочкой известняков и плотью глин соляной купол храма. Соль земли. Впрочем, мы рассчитываем чересчур уж на многое. Я готов и к тому, что мы ничего не увидим, кроме темной утробы, в которой рождается ветер, или просто холодного темного подземелья, забрызганного пометом летучих мышей, подле которого так легко будет ощутить себя чуть испуганным мальчиком и, обняв тебя, прижав тебя к себе, чтобы укрыть тебя и укрыться тобой, прошептать с нежностью и пылом тех давних лет, когда, помнишь, мы все так нуждались в нежности, истертой потом обо всю эту жизнь: я люблю тебя...

Искушение вечной юностью

Люблю тебя... люблю тебя... люблю тебя…
Ах, это эхо вторит словам, что я желал бы бесконечно слушать из уст твоих, любимая, а ты – ты уже далеко, ты охвачена ветром, разбуженным нашими голосами, и он влечет тебя, о странный ветер, по долинам горы, словно по долинам времени. И я вижу, как ты идешь, а травы вокруг тебя делаются все гуще и выше, или наоборот – ты все меньше, меньше становишься в травах и вот-вот готова исчезнуть в них совсем девочкой, и тут только я соображаю наконец, к чему это может привести, и бросаюсь вслед, боясь не того, что не догоню, а того, что ты не узнаешь меня, уйдешь в такую даль прошлого, где меня еще не было, и ты не узнаешь меня во мне, просто не поймешь, что я – это я. И тогда, значит, мы с вами будто не встречались, и все эти годы, когда любовь потихоньку истиралась о быт, ремонт, болезни детей, переезды на дачу и бесконечные попытки свести концы с концами, – они, значит, были напрасны? Ну да, выходит. Хотя дети здесь ни при чем. Конечно, когда-то без них нам легче было играть со своей любовью, играть, как в кино, водить всех за нос: в этот вечер быть друзьями или добрыми знакомыми, в другой – любовниками, встречаться в кафе или в кино и шепотом дразнить друг друга дух захватывающими признаниями… Но это время прошло – и во что превратились мы сами? Этот вопрос терзает меня, пока я бегу, погоняемый страхом, что мы разбудили слишком могучие силы и они рассудили по-своему, не так, как мы: они могли решить, например, что в духовном смысле эти десять лет действительно недорогого стоили и даровали тебе возможность забыть и начать все сначала, меня же – за все, что я натворил, – оставить как есть с необходимостью помнить.
Боже мой, я забыл, в чьих руках мера и меч! Я признаю, я виновен: я предавал эту любовь, я не оправдывал надежд ее юности, я истязал ее малодушием, я позволял ей падать в обыденность и барахтаться там недели и месяцы, сил моих недостало, я забыл, куда и зачем иду и чему служу, а чего стоит человек, забывший о своем служении? Я каюсь, Господи, я каюсь, я делал, что мог, хотя, видимо, этого было мало, но теперь я прошу только об одном, прошу всех: верните мне мою возлюбленную…
Я бегу по пустому склону и вдруг замечаю тебя у желтого, словно летучее облачко, деревца цветущей акации: ты неподвижно стоишь, странно глядя на меня, словно недоумевая, как я оказался здесь.
– Знаешь, – вдруг говоришь ты с незнакомой мне прежде нежностью, – когда я была маленькой, мы с бабушкой часто гуляли по степи… И сейчас вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей: запахи, травы… и люди, люди из детства… Ты не представляешь, какие милые тени окружали меня…
– Ты не знаешь, что ветер простил и вернул тебя мне; я люблю тебя, я люблю тебя, – упрямо молчу я, чтобы не спугнуть чудесное время Несбыточного Прошлого, в котором ты оказалась среди милых теней. Ты, выходит, забрела в Элизиум, пока я гнался за тобою, преследуемый духами раскаяния. Потом, когда мы уйдем отсюда, со склона Ветра, я расскажу, в чем виноват, или только подумаю, чтоб не тревожить тебя, а тебе лучше расскажу историю об этом месте.
Помнишь, однажды нам повезло, и мы стали богатыми. Я говорю «повезло» с сугубой иронией, просто нам обоим тогда так казалось. Казалось, что это надежды нашей беспечной юности сбываются и наши таланты начинают плодоносить всякой всячиной: уютный коттедж, маленький красный джип, холодильники, мобильники, поездки в Италию и в Париж, преданная бонна, ежевечерний ужин в ресторане и прочие воображения в том же духе – от них ведь трудно удержаться, когда заводятся деньги. Ибо искусительно всю жизнь прожить в прекрасной беспечности до самых преклонных лет. И вот за то, что я хоть и на одну, может, только минуту поверил в эту вечную юность, нам и пришлось потом расплачиваться жизнью трудной и совсем не такой, которая тогда на минутку вообразилась.
Знаешь, именно тогда я придумал волшебное путешествие и решил подарить его нам. Двоим. Как возврат к первым дням любви, не знающей забот, как своеобразный триумф (как будто в любви возможны триумфы!). Я мечтал пробыть с тобой ночь на вершине Богдо, чтоб видеть, как день умирает над степью и над вершиной волшебной горы невообразимым звездным ковром расстилается ночь: мне было легко, я думал побродить с тобой по этой звездной полуночи, прямо по серебряным шляпкам звезд, по небу, загадывая желания… Я считал нас достойными неба. Я хотел, чтобы все земное отлетело и нам осталось только счастье во всей полноте…
Я ничего не знал про Ветер. Я не подозревал, что за минувшие десять лет с этими своими мыслями стал тяжеловат для прогулок по небу. Я не догадывался, что мы никогда уже не сможем побыть вдвоем так, как было во время, когда среди сотен тысяч людей мы непостижимым образом узнали друг друга. Не знал, сколько боли и тревоги на охраняемой нами территории любви. Не знал, что нельзя обращать свой талант в притязание, ибо задача человека, всякого человека, состоит в чем-то другом…
Сейчас мне даже страшно представить себе, что сталось бы с нами, окажись мы тогда на горе ночью. Что бы сделала она с нами или по крайней мере со мной? Чем бы сломала мою самонадеянность? Только ли ветер выслала бы навстречу, чтобы быстрее вразумить?
Поэтому я и благодарен горе, что она не разделила нас на склоне забвения и я нашел тебя у деревца цветущей акации…

Скорый поезд “Лотос”

Странно, не правда ли, что когда поездка придумалась и были все возможности реализовать ее – ничего у нас так и не вышло. Две весны подряд начинали мы собираться но в конце концов что-нибудь затыкалось, мы ссорились, но стронуться с места не могли. И только когда она стала невозможной – ни по времени, ни по деньгам – все получилось. Значит, мы доросли до Азии, любовь моя, ибо пространство сие есть Азия, глубинная Азия, такая глубокая, что даже страшно становится, как близко залегает она от Москвы. В неполные сутки покрывает это расстояние скорый «Лотос». За Саратовом железнодорожный путь переходит на левый берег, и сразу все меняется: там, на правом берегу, были привычного назначения строения, надписи на заборах, затоны, лодки-гулянки, и еще даже на мосту, на самой границе, сидели с удочками рыбари, кого-то себе поджидая из темных волжских глубин, а на левом – припомни-ка, что было на левом? Так, значит: депо, колеса, синие огни, серебристые тополя, кирпичные пакгаузы… И все будто ничего, все так же узнаваемо: рельсы, шпалы, люди, вокзальчики с никому не понятными здесь названиями, навеки запечатлевшими память о великих географах величественной эры Ея Величества Императорской Академии наук, – Палласовка, Гмелинск, Лепехинская; а потом вдруг – когда? – все это кончилось и остался только звук: перекаты колес по пути, подробно продолбленному в пространствах неустроенной земли; откованному молотками колес, что, обгоняя друг друга, звучат, как россыпью железные копыта. И – ни тумана, ни лога, ни леса, только небо, земля и свет до самого горизонта.
Потом разъезд в пустой степи, переселенцы из Хорезма, цыгане, казахские пограничники, в бедных серых униформах прохаживающиеся по платформе, охраняя – что? – да, очевидно, самую возможность так вот неторопливо прохаживаться среди тюков и чужого неустройства; а поезд уже свистит встречь ветру и распахнутой гармонью валится на юг, хлопая пивными пробками, матерясь и блаженствуя от внезапной свободы после слишком долгой зимы. И вот уже верблюд, аул, весь промазанный глиной, еще не одевшаяся листвой лесополоса в тяжелых наростах грачьих гнезд и с жесткой щеткой перекати-поля, набитого зимними буранами в подшерсток подлеска, так что каждое дерево стоит черной косматой кучей, как верблюд. А потом начинается голая степь, и ты вдруг чувствуешь, что время близко, и, раз-другой выглянув в окно, замечаешь наконец далекий контур горы, похожей на дракона, уронившего голову в степь.
– Я вижу ее.
– Видишь?
Вокзал забит сотнями загорелых, нездешних, бедно и терпеливо живущих людей, издалека гонимых ветром с востока. Уазик заповедника уже поджидает нас. Вот мы и в Азии, любимая… И если мы здесь, то, значит, все, что, казалось, до невыносимости мешает нам жить, не так уж и важно? Мелкооптовый рынок, заплеванный лифт, неисправность большого барабана мини-стиральной машины, в который высыпались камни из карманов курток наших дочерей, и бесчисленные неисправности наших собственных с тобой колесниц, кое-как, я надеюсь, катящихся вослед большому колесу Махаяны или уж по крайней мере вращению его не мешающих, – так ли уж важно все это, если мы здесь? Знаешь ли ты, что отроги Тибета открыты нам, а навершия башен Великой стены скрывает от наших глаз, должно быть, лишь подступившая мусульманская ночь с тонким, как нож, месяцем, блистающим над городом мертвых, издалека похожим на небольшой Самарканд?

Исход ойратов

Я обещал рассказать тебе историю.
Эпопея Томаса де Куинси, посвященная кровавому мятежу монгольских племен против правителей династии Цинь, придает неожиданно эпический размах исходу ойратов (калмыков) из предгорий Алтая и Джунгарской Гоби в поволжские степи. На самом деле речь шла, как сказал бы Лев Гумилев, о последней вспышке затухающей пассионарности, воспламенившей племя, ходом истории оттертое на обочину со столбовой дороги. Ойратов это не устраивало. У них были притязания. Они чувствовали, что дики и сильны, они хотели править – уж если не Монголией, то всем миром. Не раз и не два ойраты, сгуртовав табуны и всадников, то объявляли себя великими каганами всех монголов, то поднимались войною на Поднебесную, чтоб восстановить на троне монгольскую династию. Хан за ханом, сын за отцом безумствовали ойраты в своих притязаниях, покуда, не истощившись вконец, в середине XVIII века не увели свою орду в поволжские степи. Здесь их воинственному поведению положен был предел военными предприятиями царского – российского уже – правительства. Это не понравилось строптивой княжеской верхушке, и в 1771 году большая часть калмыков, числом равная Батыевой орде – 300000 человек, – тронулась через пустыни обратно в Джунгарию. Это решение оказалось роковым: на обратном пути весь народ был истреблен и рассеян воинственными насельниками пустыни – «киргизами», зачуявшими легкую добычу: женщин, скот и богатый обоз, охраняемый разочарованными воинами. Уцелела лишь небольшая часть калмыков, осевшая на правом берегу Волги в подчинении уральского казачьего войска…
По легенде гора Богдо, ставшая у калмыков предметом особого почитания, как раз и является свидетелем событий того времени. Вот как передает легенду о происхождении горы великий русский путешественник Самуил Готлиб Гмелин, уроженец Тюбингена, выписанный Екатериной II, как в то же самое время и Паллас, для ученого описания доставшегося ей в удел Государства Российского: «Богда прежде стояла на реке Яике, но двое калмыцких святых предприняли оную перенести к Волге. Они, прежде чем приступить к сему трудному делу, молились и постились долгое время, потом подняли ее на свои плеча; но как уже совершенно были близ Волги, то один осквернил себя злым помышлением; другие же истории объявляют, что он действительно учинил блудодеяние, после чего… совершенно лишился своих сил и тяжестью горы вдавлен (был) в землю, которую омочил своею кровью, отчего один бок у горы сделался красным» и весь растрескался…
«Богдо» везде на языках тюркской группы означает «святая».
И возвышение над озером Баскунчак на севере Астраханской области, у границы с Казахстаном, в бескрайней степи, представляющей торжество двухмерного пространства, столь необычно и столь значительно, что ни поименование этого холма (абсолютная высота над уровнем моря 149 метров) горой, ни признание ее священной не кажутся преувеличением. Силуэт Богдо виден от Волги за 60 километров и еще дальше в степном океане, где вершина ее отделяется раскаленным солнцем от земли и парит в небе, как мираж далекого храма.

Что скрыл Паллас?

Теперь, любимая, когда мы освоились в номере гостиницы, где помимо нас проживают в коммунальных, по шесть кроватей, номерах лишь несколько пенсионеров соляных промыслов, которых одиночество и болезни – судьба, короче – вынесла на отмель первого этажа с непрестанно работающим телевизором и общей душевой, самое время задуматься о странных искривлениях в нашей духовной географии.
Паллас бы не остался (и не остался) равнодушным к таким явлениям, как Богдо, бывший каспийский остров, и Баскунчак – выпаренная лагуна древнего моря. Его бы и сейчас, уверяю тебя, восхитила б крупнокристаллическая соль, выгрызаемая драгой из сокрытых под густосоленой водою твердых соляных пластов триасовой эры; собственно цвет соли, крупитчатость, названия – «гранатка», «чугунка». Как поэт, он не оставил бы без внимания ни железнодорожную насыпь, уходящую прямо в озеро, ни старый, вместе с дымом изрыгающий пламя тепловоз, ни ржавые, покрытые соленой испариной вагоны, доставляющие сырую соль с промысла на завод. Помнишь, у Мандельштама: «Палласу ведома и симпатична только близь. От близи к близи он вяжет вязь...»
Кто, кроме Палласа, мог бы с восхищенной заинтересованностью описывать слизь, что водится в окружающих Баскунчак подземных ямах? А Паллас разминает слизь, нащупывая структуру гриба, внюхиваясь, чуть ли не пробуя на вкус: «Сложением внутри черешок волокнистый, твердый. Головка овальная, остроконечная, величиной с семя морской горечи, смуглая…»
Утверждают, что, следуя описаниям Палласа, до сих пор можно с точностью отыскать на склонах Богдо любое редкостное растение: гвоздику, черный тюльпан или смятый, как зеленая фольга, лист молодого ревеня…
Однако Паллас, действующий по государыни-императрицы предписанию, как ученый (подчеркнем это) не определяет положения. В духовном плане Каспийское море и прилегающие к нему территории представляют совершенно исключительное явление. Скажем, раскольничья секта бегунов в конце XIX столетия в поисках идеальной страны тяготела именно к Каспию. Но бегуны – существа духовно экзотические даже в русском расколе. Поэтому это их отношение и не уловлено литературой, определенно заинтересованной раскольниками. Вот Волга, питающая Каспийское море, всячески воспевается. Но не чудно ли? Если Волга – мать, то Каспий – дитя, каким бы странным оно ни казалось. Да. Однако никаких поэтических эмоций Каспий, да и вся каспийская область не вызывает. Единственно, для Хлебникова и для Платонова область эта составляет исключение. Больше того, для них Каспий, «степное море», – это главное «средиземное» море их поразительного человечества; именно вокруг него они конструируют свою (возможно, общую) вселенную. Однако во всей русской литературе гений Хлебникова, как и гений Платонова, суть исключения из правила. Хлебников волен рассуждать об азийском классицизме в пику греческому – на то он и астраханец, на то он, правду говоря, и престранный в психологическом смысле тип… Вот «престранный» – это и есть словечко, которым очень расплывчатое представление о Каспии в географии русского духа определяется точнее всего. Гоголь завернул круче: для него этот выродок Волги, плещущийся на дне невиданной в мире геологической впадины, есть область безумия. Не случайно в «Записках сумасшедшего» именно употребление этого нейтрального на первый взгляд топонима свидетельствует о полном торжестве болезни над психикой героя: «Люди воображают, будто человеческий мозг находится в голове; совсем нет: он приносится с ветром со стороны Каспийского моря». Так отчего ж Каспийского, а не Черного, не Балтийского? Гоголь и сам не знает, но, как писатель, он тонко чувствует парадокс фразы: потому что именно там, откуда дуют каспийские ветры, никакого «мозга», да и вообще мыслей, которые могли бы образовать некий ветер, быть не может; там только мелководье, тростники, птица да осетры, пустыня, солончак, глина, чужбина и бессмысленный горизонт в расплавленной золотой дали…
А Саша Соколов? Он верен той же традиции, когда неслучайный экзотизм – Баскунчак – вплетает в рассуждения о любви главного героя своей «Школы для дураков». Но ведь берег Баскунчака – это первое место, где мы с тобой побывали, припомни. О-о, страннейшее: древние просоленные деревянные сваи времен допромышленной ломки соли торчали на месте старых вырубов. Чуть вдалеке на крошечном вокзальчике многократным эхом билась в запотевшие стенки вагонов вылетевшая из громкоговорителя фраза, черный дым вместе с клубами огня вырывался из труб первобытного тепловоза, играл с кустиком просоленной полыни котенок, все ярче проступали огни посреди озера, пахло полынью и солью, и весь дальний пейзаж был нарисован серым вечерним цветом…
Нет-нет, рассуждения о любви не были бы чужды этому берегу; более того, никогда за последнее время мы сами не были так близки к признанию в любви именно в том абсолютном смысле, который подразумевал герой писателя Соколова: признания бесстрашного влюбленного единства, которое выше всех частностей, которые могут разделять людей, столь даже разных, как ученик 5 класса Нимфея и любимая им учительница Вета Аркадьевна, ибо окружающее воистину поразительно и переполняет душу восторгом, в котором все частности сгорают, как в алхимическом огне…
Мы потом ходили по насыпи в глубь озера и там обнаружили станцию, помнишь? Переезды, стрелки, семафоры, черные ворота, черные столбы… Все было усыпано солью, как снегом. Тарковский вполне бы мог переместить свою «Зону» сюда… Вокруг стояла густая, тяжелая вода. Ни дуновения ветерка не достигало впадины озера. Это было одно из самых странных мест, которые я видел в жизни. Не знаю, почему от этого я чувствовал себя счастливым. Должно быть, человек должен время от времени проникать в другие миры, чтобы не чувствовать себя узником своей юдоли…

6_6.jpg (7341 bytes)

Соленое дерево

Помнишь, мы как раз обходили красный «рассевшийся» склон горы, как вдруг возникло странное ощущение, что мы попали куда-то… Ну, в Бурятию по крайней мере: потому что буддийский религиозный обряд – он настолько своеобразен, что вызывает определенные пространственные ассоциации. Да, это могла быть Бурятия или Лхаса, но менее всего это походило на точку пространства, расположенную в европейской части России. Белые флажки с изображениями льва и надписями по-тангутски были воткнуты прямо в землю. Единственным подобием алтаря был плоский камень в ладонь величиной, на который был положен другой плоский камень. Храмом была сама гора. Красный цвет считается священным в ламаистском буддизме, а вокруг вставали величественные кроваво-красные отроги, странно и страшно похожие на живую плоть. Должно быть, из такой вот глины и ваял Господь плоть Адама. Те, что совершили обряд поклонения горе, были здесь, видимо, накануне – несколько флажков с длинными разноцветными лентами под ветром упали на бок. Мы водворили их на место, помятуя, что калмыки верят, что веяние написанных молитв приносит такую же пользу, как и чтение их.
Потом мы спустились из «Тибета» и перекусили за глыбой песчаника, не подозревая в своем укрытии, что небесная обстановка в своем ухудшении миновала критическую точку. Когда же мы вышли из укрытия на берег Баскунчака, усеянный останками (здесь нужно написать «свай», но все мое существо противится этому: просоленное дерево за век или два настолько утратило свой первоначальный облик, что походило скорее на останки динозавров, но в этот момент гроза, которая давно уже затушевывала от наших взоров дальний берег озера, была подхвачена порывом ветра и понеслась навстречу другой, давно набиравшей силу за терриконом гипсового карьера. Наконец они сошлись в ужасном громоизвержении. Первые капли дождя упали на дорогу, как капли красного лака, а потом то, что было дорогой, просто постепенно превратилось в кетчуп, поглощая в степи автомобили, мотоциклы, автобус с иностранными туристами и автобус с отечественными…
Мы шли и шли, скользя по глине, и я думал о том, как нам повезло: над Богдо бушевал шторм и ветвились молнии, и мы, как буддистские флажки, были бы просто смыты со склонов горы, окажись там хотя бы на час позднее...
– Смотри, – воскликнула ты, – жабка!
Действительно, по асфальту к нам подбиралось какое-то существо.
– Это вечерняя лягушка, – вспомнил я, – описана Палласом…
– Как все странно… как хорошо, что мы не поехали в Крым…
– Или в Анталию!
– Или на Канары!
– Тогда уж на Сейшелы!
Мы хохочем. Знаешь, любовь моя, мы не без пользы и в нужный час взошли на вершину Богдо. Я тоже кое-что понял: нам не нужно пытаться возвращаться туда – гора сказала все верно. Нам нужно возвращаться обратно, к нашим несмышленышам, к нашим детям, к рваным колготкам и насморкам, мелкооптовому рынку и переездам на дачу, и там, именно там расточать, как неумолчное эхо, признания в любви им, признания, которых у нас почти уже не осталось друг для друга, но которых мы сделали, должно быть, с избытком в свое время, когда по-юношески беспечно перли по жизни без стопов и поворотов.

Фото автора


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru