Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №25/2001

Вторая тетрадь. Школьное дело

ВЫСОКАЯ ПЕЧАТЬ

Чуткость к чуду

Наталья Иванова. “Борис Пастернак: участь и предназначение”

В своем известном стихотворении “Быть знаменитым некрасиво…” Борис Пастернак писал:
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью
пядь…

БОРИС ПАСТЕРНАК. РИСУНОК Ю.АННЕНКОВА

Эти слова вспоминаешь, читая книгу Натальи Ивановой “Борис Пастернак: участь и предназначение”.
Путь поэта воскрешен в этой книге во всем его драматизме, всей напряженности, во всей естественной, как русло реки, живой извилистости. Ведь не сразу же, например, Пастернак определился в этом своем поэтическом качестве, вначале ища себя совсем в других областях, и, по собственному его выражению, “был в отъезде от себя самого в философии, математике, праве”, а допрежь того думал стать музыкантом, композитором.
Свои поэтические дебюты сам автор позже оценивал с неслыханной, явно чрезмерной резкостью как отмеченные влиянием “общего потока времени (тех лет)” и стремлением перебороть “прирожденную тягу свою к мягкости и благозвучию”.
Любопытно читать приведенное в книге дореволюционное пастернаковское письмо к тогдашнему собрату по близкой футуризму поэтической группе Сергею Боброву: “…Пускай и благодатен был уклад старинной нашей юности, плевать мне на его благодатность, не для благодатности мы строены, ставлены, правлены”. Как диковинно смешаны здесь и задиристо-петушиное футуристическое (вплоть до слова “плевать!”) с чем-то другим, еще еле слышным, бьющимся где-то в глубине, как струйка подземного родника, когда “благодатность” отвергается уже не из лихости, не в пику “старинному”, а как бы в предощущении существующего в мире неблагополучия и моральной невозможности отмахнуться, отгородиться от этого. Нота уже блоковская (“Покой нам только снится… / Уюта – нет, / Покоя – нет”), предвещающая приятие близящегося революционного шквала открытым и наивным сердцем.
Когда впоследствии Пастернак будет задумывать свой роман, имевший столь трагическую судьбу, он скажет, что герой будущей книги составляет “некоторую равнодействующую” между Блоком и им самим, тоже воспринявшим поначалу Октябрь как “великолепную хирургию”, “разом” вырезавшую “старые вонючие язвы”, но с дальнейшим разворотом событий все чаще приходившим в смятение: “Нашу родину буря сожгла. / Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?” (Или еще отчаяннее в никогда не публиковавшихся стихах тех лет: “…плещет ад Балтийскою лоханью людскую кровь, мозги и пьяный флотский блев”.)
Поэта отвращали и непрекращавшийся террор, и быстрое обюрокрачивание нового режима, и постепенно натягивавшиеся вожжи “партийного руководства искусством”.
Уже в двадцатом году Пастернак иронизирует над тем, что “только еще… гулять не водят парами”, а пять лет спустя явно неприязненно отзывается в печати о первом (еще весьма либеральном сравнительно с последующими) постановлении ЦК о литературе. Он все дальше расходится с Маяковским, который пока не испытывает удушья от того, что “себя смирял, становясь на горло собственной песне”. “Агитатор, горлан-главарь” еще добродушно насмешничает над “рвущимся в небеса” собратом: “Вы любите молнию в небе, а я – в электрическом утюге”.
Для Пастернака с первых лет революции невыносимы “хождение парами”, “хоровое” исполнение партийных лозунгов: “Чем прикажете порадовать читателя? Истинами из “Известий” и “Правды”?” Маяковский же вскипает все реже (“Поймите, лицо у меня одно, оно – лицо, а не флюгер”), он, как сказано в поэме “Хорошо!” (“Хорошо-с” – переиначивают злые языки), “приспособил к маршу такт ноги” и чеканит шаг к катастрофе, к самоубийству, потрясшему былого соратника.
“Поэзия, не поступайся ширью!” – эти пастернаковские слова звучат как наказ самому себе в борьбе не только с множащимися то мягкими, то грубыми советчиками, но и с самим собой, порой, кажется, почти готовым из лучших побуждений “весь сойти на нет в революцьонной воле”. В книге Натальи Ивановой не умалчивается об этих колебаниях, о самоуговорах отпустить грехи существующему в надежде, что: “Ты рядом, даль социализма”. Ехидное замечание Ахматовой, назвавшей новый сборник стихов Пастернака “Второе рождение” “жениховской книгой”, намекает не только и, вероятно, не столько на отражение в ней новой любви автора, сколько содержит куда более обидный смысл: уж не решил ли автор заодно “посвататься” и к победившему строю?
И все же, даже оступаясь, Пастернак остается верен себе в главном, отстаивает независимость искусства, рулит против течения. Диссонансом в общем хоре звучат и его речь на съезде писателей с предостережением собратьям не стать “социалистическими сановниками”, и выступление на дискуссии о формализме.
Градус критики ползет вверх, Наталья Иванова цитирует избранные места: “Пройдя мимо величайших событий… равнодушный наблюдатель… продолжает жить в пресловутой башне из слоновой кости… использует поэзию для чуждых и враждебных нам целей… юродствующий поэт (подобное же обвинение привело к аресту Заболоцкого! – А.Т.) …двурушник”.
Можно только поражаться стойкости поэта! Как в кислородную палатку уходит он в переводы Шекспира и в стихию лирики, в мир русской природы. “Ты к чуду чуткость приготовь”, – говорилось в его ранних стихах. И теперь он не упускает это чудо в обычных подмосковных зимах, в тянущихся к нему навстречу дружески ободряющих елочных лапах. Помнится, каким событием для читателей стал в годы войны совершенно обыденный по описанному в нем цикл стихов Пастернака “На ранних поездах”.
Как многие, поэт надеялся на демократические перемены после войны, на облегчение для столько совершившего и претерпевшего народа. Может быть, и в литературе полегчает?.. Надежды не сбылись. Постановление ЦК, прямой наводкой бившее по Зощенко с Ахматовой, не прошло даром и для Пастернака. Был уничтожен тираж его двухтомника. Даже Шекспир “имел неприятности” из-за своего переводчика.
Что же он – подавлен, смирился, руки опустил? Ничуть не бывало! В книге Н.Ивановой можно проследить, как зарождался, крепнул, разгорался его давний замысел: “Я не двинусь ни в жизни, ни в работе ни на шаг вперед, если об этом куске времени себе не отрапортую”, – пишет поэт близкому другу еще в 1928 году. В первые послевоенные месяцы он берется за эту “ужасную и колючую задачу” вплотную. Герой его романа, доктор Живаго, – “двойник” автора, но проживший жизнь в полной загнанности и бедности, какую ведь мог прожить и сам Пастернак (как не раз подчеркивает автор книги, он совестливо переживал свое относительное благополучие сравнительно с ахматовской, цветаевской, мандельштамовской и многими другими судьбами).
Это был роман-переворот, как называл его сам автор, роман-искупление.
Он жестоко расплатился за нее – и все же был счастлив написанному: “Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, – говорил Пастернак с обычным своим “захлебом” максимализма, – это роман”.
“Живой след” мятущейся, несмирившейся, не поступившейся ширью натуры запечатлен на страницах скромно аттестующей себя (“авторская версия жизни и личности Пастернака”) книги Натальи Ивановой.

Андрей ТУРКОВ


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru