Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №40/2000

Вторая тетрадь. Школьное дело

Звуковой код времени

24 мая – 60 лет Иосифу БРОДСКОМУ

В 1988 году “Комсомолка” сообщила: наш соотечественник-эмигрант получил Нобелевскую премию по литературе. Заметка была презрительно-недоумевающая: раздают миллионы Бог знает кому. Она называлась: “Мне нечего сказать ни другу, ни варягу...” Вот именно, резюмировал критик, сказать советскому читателю действительно нечего. Поэта звали Иосиф Бродский. Некто Бродский. Так себе поэт.
Сегодня этот критик ведет передачу на одном из телеканалов. Передача о духовности и нравственности. Хорошенький такой, большеглазый. Как увижу его, так вспоминаю: скрипи перо, скрипи, переводи бумагу.
...В 1996 году 20 января вечером позвонил приятель, довольно циничный по жизни юноша, и заплакал в трубку:
– Я так виноват перед ним: я не любил его ранние стихи.
– Кого?
– Иосифа... Он умер, передали по “Свободе”...
Всю ночь дрожал телефон: “Ты уже знаешь?” Я уже знаю... В голове вертелись почему-то не бродские, а верыинберские, что ли, стихи: “И пять ночей в Москве не спали лишь оттого, что он уснул” и еще: “И падали, и падали снежинки на ленинский, от снега белый гроб”; вспоминалась кинохроника – мутные, черные толпы скорбящих, поезд через белые поля... Почему Ленин, не знаю. Впрочем, смерть – как событие вне логики – всегда вызывает абсурдные параллели.
Утром водитель попутки, волоокий юноша в голубой дубленке, спросил, правда ли, что умер главный советский писатель, который написал Гимн Советского Союза, – он что-то такое слышал с утра, и будет ли официальный траур, и закроют ли по этому поводу казино “Метелица”, куда он собирался повести Наташу, блондинку из новоарбатского гастронома, вот такие ноги, а все остальное – еще лучше. Я сказала, что да – и главный, и советский, и траур, а про гимн не стала, потому что у каждого свой гимн. Мне предстояло писать некролог впервые в жизни – пугающий, непонятный жанр. Я открыла однотомник и попала сразу: “Значит, и ты уснул. Видно, летя к ручью...”
Нам тридцать и за тридцать – самые продвинутые из нашего поколения читали Бродского в самиздате, но так повезло немногим, а другие просто слышали, что есть такой, а третьи услышали впервые о нем как о нобелиате, и третьих было большинство.
Экспансия Бродского в массовое читательское сознание началась совсем скоро – на рубеже девяностых, когда только ленивый не цитировал или “Не смотри в глаза мне, дева, все равно пойдешь налево”, или совсем засаленное впоследствии – применительно к авторам приватизации и реформ – “Но ворюга мне милей, чем кровопийца”. Да, Бродский входил нагло-карнавальным “Представлением” или концентрацией афористичных цитат из “Писем к римскому другу”, что было, впрочем, не его, а издательской волей. А дальше простому читателю идти было страшно, одиноко и холодно; многие и не пошли, просто запомнили: гений, модерновый вариант “наше все”, незваный, но избранный, – и послушно потеряли интерес.
Чуть ли не из брандспойта поливали бронзовой краской очень даже живого классика, но все же краска – не сама бронза, а Олимп – довольно ветреное место: Бродский уцелел благодаря всем аллилуйям. Как ни звали его благодарные соотечественники помирать на Васильевский остров – но страну и погост он все-таки выбрал сам. Даже Джон Ле Карре, хорошо его знавший, сказал, что его смерть была провиденциальна, как последний акт драмы возвращения на Родину. Композиционная стройность биографии проецировалась на судьбу. И, как во всяком совпадении трагических зависимостей, в этом было нечто изощренно-циничное и жуткое – настолько жуткое, что человеку уже не остается маневренного пространства для участия в собственной жизни...
Но мы-то помним. Не столько идеи, сколько интонации и ритмика Бродского необыкновенно облагораживали припадочный рубеж десятилетий, создавая иллюзию эмоциональной и фонетической архитектуры. Аморфные очертания пожилого, тяжелодышащего времени, вынужденно мутирующего в прекрасную эпоху, обретали вдруг геометрическую внятность трапеции с незакрытым верхним катетом: все сказано – значит, все впереди.
Плывет кораблик негасимый из Александровского сада, в Рождество все немного волхвы, в Сочельник я был зван на пироги, летучая звезда, тем паче астероид, – когда еще цитатник, карманный тезаурус становился звуковым кодом времени? Шестидесятники, правда, перекликались Мандельштамом, но вполголоса, приватно, корпоративно.
Бродский же ударил по тогда еще советским гражданам особенно сильно: он был жив, он был не стар, он продолжал писать и преподавать, он женился на красавице скрипачке из аристократического грузинского рода, но главное – он абсолютно вызывающе не предлагал, как нам обустроить Россию. Аудитория ждала явления мессии, а он вместо сценариев перестройки тихо писал сложноподчиненные эссе на английском, допустим, “Скорбь и разум”. Родное пепелище и отеческие гробы вызывали у него не больший трепет, нежели лубочные березки и купола на лаковых шкатулках: плюсквамперфект. И в этом, возможно, и заключалась его знаменитая “метафизичность” – в пренебрежении социальным и историческим моментом, уже, впрочем, вытесненным безжалостным ощущением вечности. Он принадлежал стране происхождения не больше, чем стране проживания, хотя и не меньше, хотя и не поровну: он принадлежал всего лишь контексту – русскому языку. Может быть, именно поэтому язык Бродского стал одной из самых мучительных в ХХ веке “исповедей народа”.
“Я – плохой еврей, плохой христианин, плохой американец, но я – хороший поэт”. – Он жестко расставил акценты. Исайе Берлину сказал: “Если бы я начал создавать какую-нибудь теологию, это была бы теология языка”. Теологию, но не религию, учение о вере в язык – своей единственной вере. Он уезжал в 1972 году не от политических гонений, а от языковой несвободы за своей частью речи.
Когда Бродскому вручали диплом почетного доктора в Оксфорде (один из “ахматовских сирот”, он так дорожил этим, так гордился) и в алой мантии вошел он в невыносимо торжественный, патетичный до удушья зал, он для начала отыскал взглядом жену приятеля. И, прежде чем начать свою церемонную речь, подмигнул ей “блатарно-заговорщицки”, одним мимическим движением опуская бутафорскую славу и возвращаясь к тому рыжему, который стоял перед судьей Савельевой. “Кто вам сказал, что вы – поэт?” – “Я думаю, что это... от Бога”. Так кто нам сказал, что Бродский вернулся?
Ночной кораблик негасимый из Александровского сада по-прежнему плывет не вровень, а над, и мы обречены то и дело запрокидывать лицо к небу и не находить этого лица в галерее небожителей, и тормозить цитатные рефлексы, и благодарить жизнь за невозвращение Бродского.

Евгения ДОЛГИНОВА

Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru