Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №25/2000

Вторая тетрадь. Школьное дело

Сергей САВЕЛЬЕВ,
учитель музыки,
образовательный центр «Азъ»

Как я был поэтом

Обыкновенная история, которая может случиться
(или уже случилась) с любым учеником,
если ему на уроке нечего делать

Все началось в девятом классе, когда я с Андрюшкой Прениным (Прешей) сидел на уроке литературы и умирал от тоски. Литераторша будто не говорила, а пела какую-то оперную арию. Я давно уже потерял мысль и, думая о своем, ловил только обрывки фраз.
– Над седой равниной моря ветер тучи собирает… Ребята! Буревестник – это символ свободы! Он звал революцию, он мечтал о ней: Пусть сильнее грянет Буря…
«Только псих ненормальный будет по небу летать и звать на свою голову неприятности, – размышлял я. – Делать ему нечего, этому дурацкому буревестнику.… Откуда она знает, что, собственно, думал Горький, когда все это писал? Она что, телепат? Может, он вообще ничего не думал, а все само собой получилось. А вдруг он ей ночью как привидение явился и все про себя рассказал?»
Литераторша всегда все про всех знала: этот хороший, этот плохой. И мы тоже должны были знать и думать, как она. Только попробуй что-нибудь скажи от себя: шаг в сторону – пять лет строгого расстрела.
В общем, ничего в 8–9 классе я по программе не читал. Зачем зря время терять, если все есть в критических статьях? Запомнил, кого как зовут, отразил, что по этому поводу говорят всякие Белинские, вот тебе и все.
А стихи учить я и подавно терпеть не мог. Песни быстро запоминал, это да, а вот стихи никак. В это время я заболел рок-музыкой, и в голове у меня были только пластинки да кассеты. Кто в какой группе и на чем играет, я знал назубок. Одних названий ансамблей на обложке моей тетрадки по русскому было за сотню. А вот с книжками дела обстояли похуже.
Как сейчас помню, сижу я на уроке и с упоением закрашиваю зеленым фломастером словосочетание «DEEP PURPLE». Преша о чем-то через мое плечо тихо перешептывается с Кексом. Литераторша поет соловьем. А я в творческом порыве издеваюсь над Пушкиным... Я памятник себе воздвиг нерукотворный… к нему не подойдет народная толпа… Классно! Боря мглою небо кроет… «И еще как кроет», – подумал я и с тоскливым ожиданием посмотрел на еле ползущую стрелку настенных часов.
Потом я стал рисовать карикатуру на Прешу, который к этому времени уже получил два замечания и мог в любой момент вылететь с урока. Он пялился на Марию Петровну и тщательно старался сделать понимающее выражение лица. Это ему явно не удавалось, и в итоге физиономия выглядела совершенно по-идиотски.
Андрюхина “морда лица” меня ужасно развеселила, и под его портретом я вывел большими печатными буквами:
садистами не рождаютсЯ трилогиЯ
Слово трилогия мне тогда очень нравилось. Так называлась пластинка арт-роковой группы Эмерсона, Лэйка и Палмера, которую я только-только переписал у Димки Подольского.
Заголовок мне показался каким-то несолидным, и я, подумав, добавил: книга третья. Понятно, что никакой первой, второй и тем более четвертой книги не предвиделось, но звучит красиво... И тут меня понесло. Я начал писать строчку за строчкой – не останавливаясь и не думая. Стихи ложились на бумагу сами собой, как будто когда-то давным-давно я выучил их наизусть, а сейчас только вспоминал. Я не ожидал от себя такой прыти и поэтому после второго четверостишия вдруг, как будто испугавшись, остановился, перевел дух и стал читать, что же получилось.

...Пренин Андрей, восседая на троне,
Курит сигару и в небо глядит –
Там, в глубине, солнце красное тонет
И атмосферу лучами дробит…

У меня аж дух захватило – это я сам написал?! То, что Андрюшка Пренин был почти единственным некурящим мальчиком в классе, меня ничуть не смущало. Какая разница, когда такая поэзия прет?! А слог! Вот это, я понимаю, искусство! Соцреализм с маразмом встретились на Эльбе урока литературы.
Далее я решил приблизить потенциального читателя к реалиям современной жизни и дал небольшой комментарий личности героя:

В школьные годы он плохо учился,
Тройки и двойки домой приносил.
Твердых познаний наук не добился,
А потому и в ЮАР угодил.

Мои познания о ЮАР были тогда довольно-таки расплывчатыми. Эта страна представлялась мне огромной песчаной тюрьмой со снующими повсюду злыми вооруженными полицейскими, бегающими по улицам в поисках несчастных негров. Гиблое место, куда мог попасть только двоечник или полный дурак.
Далее на 22(!) страницах шла душещипательная история, смысл которой вряд ли стоит пересказывать ввиду его полного отсутствия. Героями стали практически все мои одноклассники, причем в обличье многочисленных родственников короля-садиста. Главный же герой этого романа в стихах, еще не будучи королем, отличался всевозможными безобразиями и алкогольной невоздержанностью. В ЮАР он оказался не как турист, а как солдат-наемник, приехавший поубивать людей всласть и заработать кучу денег. Вот такой порочный тип. Потом он как-то переместился в Чили и устроил там переворот, отобрав лавры у Пиночета, и т.д. и т.п.
Концовки у поэмы не было и быть не могло. Просто в какой-то момент мне стало скучно, и я охладел к своему детищу. Тем более что никто, кроме меня, читать эту белиберду почему-то не хотел… Несчастные! Вам не дано вкусить высокой поэзии... Так закончилась моя первая попытка по внедрению савельевской лирики в бурный поток мировой литературы.

Потом случилсЯ десЯтый класс и стало не до высокой поэзии. Нужно было срочно готовиться к поступлению в вуз. Мой отец работал тогда завлабом в Керосинке (Московском институте нефтехимической и газовой промышленности
им. Губкина), и мне можно было смело идти по родительским стопам.
Более уродливого названия для высшего учебного заведения, чем МИНХ и ГП, мне не встречалось раньше и вряд ли, думаю, еще встретится. Тем не менее я отучился в нем положенные пять лет и даже не был в числе худших. А ведь у меня были реальные шансы поступить в Гнесинку и продолжать свое музыкальное образование! Но, как и многие в этом возрасте, я пошел по пути наименьшего сопротивления и в результате по окончании института почти десять лет занимался нелюбимым делом.
Как я туда поступал – отдельная история... На экзаменах обязательно жди засады. Берешь билет – а там именно то, что ты не выучил. И попалось мне как раз «интересное свойство параллелепипеда». Первые два вопроса я довольно-таки прилично знал, а вот с этим – никак.
Терять было нечего. Я потихоньку пихнул в спину впереди сидящего грузного парня и умоляюще попросил о помощи. Тот с пониманием кивнул и тут же, не сводя глаз с председателя комиссии, засунул руку вглубь своего пиджака. Поковырявшись, как мне показалось, где-то между печенкой и селезенкой, он извлек именно то, в чем я так безнадежно нуждался – маленькую аккуратную шпору, исписанную мелким каллиграфическим почерком.
Уже потом, когда мы разговорились после экзамена, мой спаситель оказался совсем не толстым, а просто пухлым. Из-за раздутого пиджака он был похож на Карлсона, который живет на крыше. Это был не пиджак, а произведение искусства. Весь усыпанный изнутри всевозможными карманчиками и тайничками, он внушал к себе уважение и зависть абитуриентов, толпившихся у соседних дверей и ждавших своей участи. Один только каталог того, что и где лежит, занимал всю подкладку левого борта.
Так мы познакомились с Сергеем Таракановым – человеком, с которым потом много лет были приятелями и даже дружили семьями. Сережка был чрезвычайно энергичным, творческим человеком, который все время что-то выдумывал, обладал прекрасным чувством юмора, здорово играл на гитаре и пел. В свои семнадцать лет он уже успел сочинить несколько собственных песен и играл в школьной группе со странным названием «Cарто». С тех пор мы почти на всех лекциях и семинарах сидели вместе...
Уже где-то с середины первого семестра меня снова потянуло в большую литературу. Мы с Сережкой стали писать сказки. Учебе это не мешало. Мы совсем даже не были двоечниками (скорее наоборот!). Просто так интересней. Сидишь себе, конспектируешь лекцию и параллельно сказку сочиняешь.
На самом деле это были никакие не сказки, а результат самой обыкновенной детской игры балда на сказочные темы. Ты пишешь фразу, предложение или несколько предложений на листе бумаги, потом загибаешь листок так, чтобы собрат по перу не видел уже написанного текста. Далее на месте продолжения делаешь намек-подсказку какой-нибудь короткой фразой типа «а в это время» или «потому что». А дальше эстафета переходит к следующему графоману.
Получались довольно-таки забавные вещи, где на одной странице встречались вместе Карлсон и Штирлиц, Змей Горыныч и Пол Маккартни, Иван-царевич и профессор Барков, читавший у нас сопротивление материалов. Особенно интересно было писать не на случайные темы, а на те, о которых заранее договорились. Тогда рождались шедевры вроде сказки про Ивана-царевича и утку. Это самая короткая из всех известных мне сказок:
Шел Иван-царевич по лесу и думал, где бы чего перекусить. И вдруг увидел… утку. «Не убивай меня, – взмолилась утка человеческим голосом, – я тебе пригожусь!»
«Конечно, пригодишься», – подумал Иван-царевич. Поймал ее быстренько и съел.
Вот такая трагическая история. (Естественно, читать подобные перлы было интересно только один раз. И только тем, кто непосредственно участвовал в сочинении.)
...Раз можно это делать в прозе, то почему нельзя в стихах?
Так появился ряд рифмованных произведений, которые с подачи все того же Сережки мы стали называть стишами. Стихами – язык не поворачивался.

Шла, а точнее, ползла лекция по сопромату. Профессор Барков, довольно-таки пожилой дядечка, обладал не только отвратительной дикцией, но и почти нулевым слухом. Кроме фанатов учебы и людей, обладающих железными нервами, эти лекции конспектировать не мог никто – разобрать что-либо из потока гласных и согласных было практически невозможно. Потому большинство студентов просто занимались своими делами.
Аудитория располагалась амфитеатром и отличалась прекрасной акустикой. От всеобщей болтовни на лекции по всему помещению шел равномерный гул, который сливался с бубнением профессора в одну вязкую звуковую кашу. Прямо на первом ряду перед Пашкой Ивановым лежал маленький магнитофон, из которого Андрей Макаревич энергично пел про битву с дураками. Профессор все равно ничего не слышал.
Периодически Барков вдруг резко оборачивался, указывал пальцем на кого-нибудь из сидящих в зале и на удивление громко и четко произносил: «Не разговаривайте! Тише, пожалуйста!» Потом снова поворачивался к доске носом и невозмутимо продолжал свое заунывное дело.
Я сидел и, напряженно вслушиваясь, честно пытался законспектировать хоть что-нибудь... Опять замучил проклятый насморк... Я морщил нос, пытался сосредоточиться, но ничего не получалось...
Тут Сережка толкнул меня в бок и протянул мелко исписанный лист. Я взглянул – это были стихи. «Усатый тишь», – прочитал я заголовок... Не понял… Бред какой-то… Усатый тишь?!
– Да ты читай, читай... Только вслух. Тогда понятно будет.
И я стал читать вслух:

Тихо снег шуршит ломтями,
Силясь на путю упасть...
Я иду один с друзьями
На сберкассу книжку класть.

Я поднял глаза на Сережку – тот выжидающе смотрел на меня.
– Нравится?.. Это стиш. Читай дальше!

Люди мне кричат тихонько:
– Что ты! Ты, никак, в сберкасс?
Да! В сберкасс! В сберкасс и только! –
Отвечаю без прикрас…

«Ерунда какая-то! – подумал я. – Да я сам могу таких стишей накидать – мало не покажется».
– Нормально. Стихи как стихи.
Но меня задело. Я вспомнил свои школьные писания, и мне захотелось изобразить что-нибудь в том же духе – только еще позаковыристей.
Барков к этому времени уже успел исписать формулами всю доску, прозвенел звонок, и мы побежали в курилку поболтать о предстоящей сегодня вечером в общаге репетиции нашей группы.
Начался второй час пары. Лекция неотвратимо поползла дальше, и Барков опять забубнил. На первом ряду снова заголосил Пашкин магнитофон, прикрытый для конспирации скомканным шарфом. «Кто виноват, скажи-ка, брат, – пел шарф голосом Алексея Романова, – один женат, другой богат…» Я вырвал листок из тетради и написал заголовок: ночь перед рождеством. Потом ниже, через две клетки, написал фразу, которая показалась мне верхом заковыристости:

Выплыл с моря кул агромный...

Причем именно через а, а не через о – так казалось забавней. Я протянул лист Сережке и посмотрел на него вопрошающе. Тот, как всегда, моментально среагировав, взял ручку и приписал ниже:

Плавниками ил паша...

Отдал лист мне, и я продолжил:

Выплыл, как кашел бездонный...
Что-то в мыслях вороша, –

закончил Сергей.
И пошло-поехало. Строчка за строчкой. Как тогда, в школе. Только теперь нас было двое. И было одно обоим интересное, общее дело. Каждый выпендривался изо всех сил. Особенно доставалось Пушкину – уж больно здорово он везде рифмовался.

Никогда раньше я не встречался с таким, извиняюсь, литературным жанром. Но – что удивительно! – находились желающие не только весь этот маразм читать, но и пробовавшие сочинять собственные вещи в этом роде. У меня сохранились листки со стишами, сочиненные в соавторстве с Машенькой Цветковой, с Гришкой Назаровым и еще не помню точно с кем.
Особенно я люблю басню про несчастного Орла, кипевшего в подливе мути в родной институтской столовой. Как раз один из ароматнейших плодов нашего коллективного творчества. Басня почему-то называлась так:
пищевая поэма
[Протокак. Орель (парол)] К & О.П. посвящаем
(Нас всегда тянуло на крупные формы мелкого содержания. Кто такие К и О.П., не помню, врать не буду. Но напомню, что все это безобразие желательно читать вслух.) В виде эпиграфа был начертан изобретенный Сережкой афоризм:

Не всякая корова, что солидно лает
С.В. Тараканов
Однажды орл, в трюме вскормленный,
Рывал от пистчи бурный клок,
И рвался опль удивленный
Поющих поотдаль галок.

– О псис! Что ешь ты? Ушь не сыр ли?
– О, да! Я жрую рыбий сыр!
И гакли дружно с криком снырли
В стоящий в близе монастыр.

Но Рел все клюл, не чуя воха.
Но тут уж Уж ужастный вполс:
– Спасайся, стерв! То будет плохо! –
Всшипел коварный ужий глос.

Когда Крылов и Горький сочиняли свои бессмертные творения, им вряд ли могло прийти в голову, что их произведения станут объектом издевательств двух наглых студентов из Керосинки. Уточняю, что Губкетут расшифровывается как институт имени Губкина, а остальные слова, думаю, понятны и так…

А в это время в Губкетуте
Варили комплексный абед,
В котором Орл с подливой мути
Кипел, не ведая забед.

И далее шла мораль, как и положено в любой басне…

Коль ты вкушаешь дефицыту,
Не смей вопить, а скромно жри.
Не то опять в трюме закрытой
Ты будешь жить. Держу пари!

Забавно, что это произведение сочинялось не на лоне природы или в творческой мастерской народного писателя, а непосредственно на зачете по производству заготовок – предмету, который мы между собой называли не иначе как чушки. В то время как все нормальные люди пытались вспомнить измученными учебой мозгами темы по чушкам за весь семестр, мы как два дурака, стараясь быть незамеченными, передавали друг другу не шпаргалки, нет! – листочек бумаги с будущими стихами...

Как-то на семинаре по металлообработке я предложил сидящему рядом Гришке Назарову сочинить что-нибудь вроде наших перлов. Предложил просто так, от скуки. Но результат превзошел все мои самые скромные ожидания: Гришка в считанные минуты накатал такое, что мне и в голову не приходило. Стихи, посвященные простой бытовой железяке – стамеске.
Это было открытием. Оказывается, можно посвящать стихи не только любимой женщине или коммунистической партии, а такому, казалось бы, обыкновенному предмету.

...Утром встанешь спозаранку –
Первым делом за стамеску.
Ей и хлеб можно порезать,
И консерву откупорить,
Ну а в экстренном случае
И в носу поковыряться...

И так далее в том же духе. Достоинств у стамески оказалось столько, что описание их заняло почти три страницы.
Я сразу же загорелся создать нечто подобное по масштабу. Повторяться не хотелось, и я стал перебирать в голове, какому бы предмету посвятить грядущий шедевр. Так появилась «Хлебобулочная поэма».

Это была почти детективнаЯ история о злоключениях обгоревшей во время пожара на хлебозаводе обычной булки и старушки, ее испекшей. Судьбы булки и старушки странным образом переплетались, но весь этот шизофренический сюжет служил лишь канвой, на которую была положена едкая сатира на тогдашнюю советскую действительность.
Это было масштабное произведение – на его создание ушло несколько лекций и семинаров. Я был очень доволен собой.

…И разверзлась печка гарью,
Небольшою поначалу,
Но потом все больше, больше,
Словно забастовки в Польше...

Полная ахинея! …Шел восьмидесятый год – самый разгар выступлений польской «Солидарности». И не было, наверное, ни одного недостатка в нашей стране, по которому бы я в поэме не прошелся.

…Потом примчался взвод пожарных,
Сегодня, как всегда, забывших
Залить бензин в пустые баки
Доисторической машины.
А также взять забыли воду,
Чтобы залить огонь последней.
Песок дорогой был просыпан…

Я воспринимал поэму как маленькую хохмочку для приятелей. Наверно, ею могли бы заинтересоваться компетентные органы. Но этого, к счастью, не произошло. Что им (органам!) жалкие вирши студентика из Керосинки?
Дописав «Хлебобулочную поэму», я как поэт выдохся и к литературной деятельности вернулся только через полтора года. На это была уважительная причина – я влюбился. А девушка не отвечала мне взаимностью.
И вот сатира была отброшена в сторону, и я с головой погрузился в любовную лирику. Но она не давалась мне никак. Получались мрачные сумбурные словоизлияния, в которых первая строчка могла рифмоваться с пятнадцатой, а пятая с восьмой. Сплошная тоска, замешенная на жесточайшей безысходности и бесполезности моего земного бытия. Звучало, правда, красиво...
Потом девушку я разлюбил и переключился на написание в огромном количестве песен социального звучания – подражаний «Машине времени» и «Воскресенью»...
Потом я познакомился с моей будущей женой. Это был пятый курс, и стало не до поэзии. Мы ездили на практику, писали дипломные работы. Потом мы поженились...
После Керосинки поэтом я не стал. Зато через десять лет стал учителем музыки. Правдивую историю о том, как я не хотел становиться учителем и что из этого вышло, можно прочитать в “ПС”
№ 67 за 1 октября 1999 г.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru