Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №64/1999

Архив

Цена империи

Сегодня невозможно без горечи читать многие кавказские мемуары XIX века. Война за расширение своих пределов велась Россией чудовищными методами, что не могло не отозваться в будущем

Выразительно сказал Вяземский: “Что же тут хорошего, чем радоваться и чем хвастаться, что мы лежим врастяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч верст”.

С востока и со стороны значительной части южных границ Московское государство, а затем и Россию обступали рыхлые политические пространства. А кто покажет мне государство, которое могло расширить свои пределы без особых, казалось бы, издержек и не сделало этого? Все мировые империи, как, впрочем, и национальные государства, расширяли свое “жизненное пространство” сколько хватало сил. Достаточно вспомнить средневековую и новую историю Европы – Столетнюю войну, Тридцатилетнюю войну, войну за испанское наследство, Семилетнюю войну... Кровавый передел территорий шел вплоть до окончания Второй мировой.

“Начало Кавказской войны относится к концу XVIII столетия, когда Грузия вступила в подданство России и Кавказский хребет очутился между русскими владениями” (Д.Иловайский). С присоединением Грузии, которая пошла в вассалы России не от хорошей жизни, появилась настоятельная потребность обеспечить безопасную связь метрополии с новым краем. (Мало кому неизвестно, что Грузия регулярно подвергалась опустошительным нашествиям иранцев и – в меньшей степени – турок, что ей грозила потеря культурной и религиозной самобытности, что одним из терзавших ее страшных бичей были набеги кавказских горцев.

“Кавказская война началась не в силу каких-нибудь политических задач или дипломатических соображений, но была естественным результатом государственного роста России” (из монографии “Выселение горцев с Кавказа” Ад.П.Берже. – Ред.). Именно так: естественным результатом. Можно сокрушаться по этому поводу, но странно отрицать неизбежность этого процесса. Что же касается методов – они были чудовищны. Именно чудовищность методов и предопределила нынешнюю трагедию.

Как же относилось к происходившему на Кавказе русское общество?

В мемуаристике периода Кавказской войны – в воспоминаниях лиц, не принимавших непосредственного участия в боевых действиях и не бывавших на Кавказе, эта тема возникает достаточно редко. Война в Афганистане и война в Чечне волновали и волнуют наших современников гораздо острее, чем война на Северном Кавказе беспокоила общество первой половины прошлого века. И это само по себе подлежит осмыслению.
В литературе художественной кавказские сюжеты – если учесть длительность войны – сравнительно немногочисленны.

Я впервые перечитал соответствующие тексты под этим углом зрения. И, к удивлению своему, обнаружил равновесие симпатий авторов к людям, ведущим войну с той и другой стороны.

Пушкин первый в литературе, да и политической мысли, в полной мере осознал жестокую диалектику связи индивидуальной судьбы с судьбой государства.

Это понимание нашло наивысшее отражение в мучительных коллизиях “Истории Петра Великого”, где, несмотря на незавершенность, уже ясно видна концепция. И концепция эта направлена как против античеловечных крайностей государственнического подхода к живой жизни, так и против своеволия людей и народов.

В основе взгляда Пушкина и Лермонтова на кавказскую драму лежала уверенность в неизбежности включения Кавказа в общероссийский мир. У Пушкина есть замечательное по своей простоте и фундаментальности выражение – “сила вещей”. Не сомневаясь, что “силой вещей” Кавказ обречен стать частью империи, оба великих поэта старались вникнуть в сознание горца и объяснить особенности этого сознания русскому обществу, чтобы смягчить, гуманизировать тяжкий для обеих сторон, но неотвратимый процесс.

Пожалуй, первым таким опытом был пушкинский “Гасуб”. Герой поэмы, горский юноша Тазит, таинственным образом усваивает европейскую, а не горскую мораль и отказывается от кровной мести, от набегов и грабежей, чем и навлекает на себя проклятие своего отца Гасуба. “Гасуб” – некий психологический эксперимент, поставленный Пушкиным, цель которого понять: возможно ли сближение чуждых и враждебных миров на уровне этических представлений или они обречены на вечную распрю? Поэма не закончена, но тенденция ясна.

А если внимательно и непредвзято прочитать поэму Лермонтова “Измаил-Бей”, то окажется, что и она посвящена той же проблематике. Драма героя возникает на пересечении двух миров – мучительность выбора между ними и невозможность сделать единственный выбор. Лермонтов не фантазировал: это была реальная драма многих горских аристократов. И у персонажей “Измаил-Бея”, как известно, тоже были прототипы. И Хаджи-Мурат, служивший то русским, то Шамилю, погиб не в силах сделать единственный выбор.

У черкесского князя Измаила, служившего в русской гвардии и вернувшегося в горы мстителем за свой народ, после его гибели соратники обнаруживают нательный крест... Ведя священную войну против русских, Измаил-Бей оставался христианином.

Пушкина и Лермонтова, осознавших неумолимую “силу вещей”, волновала прежде всего не степень вины того или другого народа. Они стремились не проклясть и обличить, но отыскать возможность совмещения двух глубоко чуждых миров, видя в этом единственный выход из трагических коллизий.

Трудно сказать, как относился молодой Толстой к завоеванию Кавказа в плане политическом. Известно, что в письме к брату от 23 декабря 1851 года он назвал поступок Хаджи-Мурата, перешедшего к русским, подлостью. Сам он добросовестно служил и был произведен в офицеры “за отличие в делах против горцев”.

И Лермонтов, автор общегуманистических размышлений “Валерика”, был не просто офицером кавказского корпуса, но азартно командовал “летучей сотней”, отрядом отчаянных добровольцев, выполнявших самые рискованные и далеко не бескровные поручения командования.

Знаем ли мы хоть малейшие следы мук совести у русских офицеров Лермонтова и Толстого? Нет. Они были людьми военной империи, принадлежали к дворянству – касте, предназначенной для войны, и воспринимали войну как нечто совершенно естественное. Это был бытовой, неидеологизированный слой их существования. И это вполне укладывалось в рамки европейской традиции.

В “Набеге” (рассказе Льва Толстого. – Ред.) страшная картина разорения аула дана совершенно эпически. Рассказчик, только что наблюдавший омерзительные сцены, спокойно садится выпивать с истинным героем очерка – капитаном, еще более равнодушным к происходящему. Капитан – родоначальник целой галереи любимых толстовских типов, из которых известнее всего капитан Тушин. Это простые, честные, скромные люди, на которых держится мир. И, как это ни печально, капитан, чьи солдаты только что разграбили аул, по-человечески ближе Толстому, чем несчастные горцы.

Как быть с сожженными мирными аулами, вырезанными женщинами и детьми? Как быть с Грибоедовым, который, прекрасно зная о зверствах Ермолова, писал в Россию о доброте “старика”?

“Рубка леса” (рассказ Льва Толстого. – Ред.) заканчивается дифирамбом нравственным качествам русского солдата, того самого, который на предшествующих страницах громил и грабил аул. Для Толстого явно одно с другим не связано. Объяснить этот печальный парадокс можно будет только после всестороннего изучения психологических процессов, протекавших в сознании русского общества, процессов, корни которых лежали в веке восемнадцатом.

Важно, что у классиков и их современников не было ощущения стены между двумя по видимости непримиримо враждебными мирами. Кавказ воспринимался как некая особая единая сфера. Не только постоянные переходы горцев к русским, но и переходы русских к горцам не считались чем-то из ряда вон выходящим. Бегство солдат и казаков в горы было достаточно распространенным явлением. Но эта терпимость распространялась и на офицеров, на дворян. Слухи о том, что знаменитый храбрец, капитан Нижегородского драгунского полка Александр Якубович, время от времени “разбойничал” вместе с абреками, не вызывали у Пушкина в 1825 году ничего, кроме завистливого восхищения.

В этом отношении характерен эпизод, содержащийся в письме декабриста Трубецкого. Трубецкой, рассказывая о жизни Оболенского, поселившегося после ссылки в Калуге, писал: “У них Шамиль ездит по балам и вечерам и просиживает до поздней ночи. Кто-то пропустил у них слух, будто бы Шамиль не кто другой, как Александр Бестужев, что заставило Оболенского вглядываться в него пристально и наконец убедиться, что сходства нет”. Оболенский не видит ничего невероятного в том, что его близкий друг и соратник Бестужев, пропавший без вести в одной из экспедиций против горцев, двадцать лет возглавлял газават.

Пожалуй, самое прямое в русской литературе свидетельство об отношении автора к кавказской драме – “Хаджи-Мурат”. Кто не помнит мучительного описания разоренного аула: “О ненависти к русским никто и не говорил. Чувство, которое испытывали все чеченцы, от мала до велика, было сильнее ненависти. Это была не ненависть, а непризнание этих русских собак людьми…”

Сегодня невозможно без невольного недоумения и горечи читать многие кавказские мемуары, бесстрастно повествующие о вещах, которые, казалось бы, должны были по меньшей мере коробить нормального человека. “Март месяц был роковым для Абадзехов правого берега Белой, т. е. тех самых друзей, у которых мы в Генваре и Феврале покупали сено и кур. Отряд двинулся в горы по едва проложенным лесным тропинкам, чтобы жечь аулы. Это была самая видная, самая “поэтическая” часть Кавказской войны. Мы старались подойти к аулу по возможности внезапно и тотчас зажечь его. Жителям представлялось спасаться, как они знали. Если они открывали стрельбу, мы отвечали тем же, и как наша цивилизация, т. е. огнестрельное оружие, была лучше и наши бойцы многочисленнее, то победа не заставляла себя долго ждать... Сколько раз, входя в какую-нибудь только что оставленную саклю, видал горячее еще кушанье на столе недоеденным, женскую работу с воткнутою в нее иголкою, игрушки какого-нибудь ребенка брошенными на полу в том самом виде, как они были расположенными забавлявшимся... Думаю, что в три дня похода мы сожгли аулов семьдесят... Для солдат это была потеха, особенно любопытная в том отношении, что, неохотно забирая пленных, если таковые и попадались, они со страстным увлечением ловили баранов, рогатый скот и даже кур”. Невозмутимый автор этого повествования был во всех отношениях человеком честным и порядочным...

Было ли “морально ущербным” общество, спокойно воспринимавшее все это? Что сказать? В стране, за плечами которой унизительное монгольское иго, патологический террор Ивана Грозного, костоломные преобразования Петра, сокрушившие все привычные этические опоры, в государстве, которое держало в рабстве миллионы своих сограждан, разлагая тем самым сознание тех, кто формально считался свободным, не могло и не может быть абсолютного морального здоровья. Трагедийность русской литературы – от сознания этого нездоровья. Апофеозом этой многовековой болезни стала катастрофа 1917 года и то, что за ней последовало.

Об идеологии бунта и мщения, произрастающей из законной оскорбленности социального и национального чувства, очень точно сказал Бердяев: “Русский делает историю Богу из-за слезинки ребенка, возвращает билет, отрицает все ценности и святыни, он не выносит страданий, не хочет жертв. Но он же <...> увеличивает количество пролитых слез...” Это относится, как видим, отнюдь не только к русскому человеку...

России и Кавказу никуда не деться друг от друга. И единственный путь, не сулящий крови и горя, – путь, предсказанный Пушкиным и Лермонтовым. Путь терпеливого разгадывания психологических основ существования друг друга. Это медленный и непривычный для нас путь, но он – единственный. Требование национального реванша и сведения исторических счетов – политический наркотик, дающий мгновенное острое удовлетворение, а в долгосрочной перспективе – катастрофу.

Яков ГОРДИН
Печатается с сокращениями. Журнал «Дружба народов»

Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"


Рейтинг@Mail.ru