Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №22/1999

Архив

Всю зиму 1688 года великий поэт мечтал о земле, где дороги кончаются, о скалистых берегах, где кричат диковинные птицы и откуда можно различить тысячи островов айнов...

Путешествие в стиле хокку

Каждый путешествует как умеет.Один едет мир посмотреть и себя показать, другой мечтает поваляться на солнышке. Третий... Обязательно найдется и этот третий, который не хочет, «как все», которому надо пройти по нехоженому маршруту или вскарабкаться на неприступную гору.
Кеннет Уайт – писатель и философ – как раз из таких неуемных исследователей. Он прошел по скрытому маршруту одного из самых знаменитых поэтов Японии, чтобы раскрыть тайну погружения в мир летящих листьев, гор, островов. Об этом своем «головокружительном прыжке в Пустоту» Уайт рассказал в книге, которая на русском языке пока не публиковалась.Сегодня – отрывки из этой замечательной книги.

Школа “расплывчатого мира”

Токио – это не город, это бедствие. Сияющие вывески: словно здесь разорвало всемирный цирк, и все его афиши выплеснулись на чудовищные фронтоны Дальнего Востока.
Электрический рай или ад – в зависимости от убеждений. Голубые экраны видео, проигрыватели из полированной стали и массивные черные колонки. За многоэтажными магазинами ютятся маленькие лавчонки, где вперемешку собрано все, что только можно представить себе в мире электричества.
– Это мир завтрашнего дня.
– Бежим отсюда, пока не поздно!
Будучи по природе человеком несколько архаичным, я вполне удовлетворил свою жажду впечатлений на рыбном рынке.
Вьющиеся кольцами угри; крабы, пощелкивающие клешнями. Тунцы: глянцевые тела с прекрасными обводами, дымящиеся в лучах утреннего солнца, покрытые инеем, меченные красными иероглифами.
Крабовый ресторан Синьюку, вечер, полная луна, медленно шевелящийся краб, динамики, изрыгающие рок-н-ролл, стальные шары, рокочущие в залах кегельбанов, и – подряд – вереница “салонов любви” с фотографиями “обнаженных учениц” на витринах: “смотришь, дотрагиваешься, устраиваешь свидание”.
Одна из них смотрелась, как цапля среди уток.
У нее маленькие шелковистые груди. “Straight” (“плоские”), – говорит она с сожалением. Я же убеждаю ее, что они красивы...
Есть цветная гравюра, которую я обожаю. Великие мастера этого искусства не имеют к ней отношения: ее нарисовал Кобаяси Кийошика, человек, которого считают последним мастером школы “расплывчатого мира”. На картине изображены мужчина и женщина, шагающие по плотине Мукодзимы. Можно различить хрупкие вишневые деревья на берегу, огни, расплывающиеся в воде с той стороны реки, и вдалеке – невысокую вершину. Все это в тонах черного, серого и желтого: сумерки, почти ночь, может быть, конец долгого дождливого дня. Нагай Кафу с глубокой ностальгией говорит об этом квартале Токио: “...было немало людей, которые любили Мукодзиму и имели здесь собственный домик и сад. Однако после наводнения, случившегося в начале августа 1910 г., это место было заброшено... С тех пор прошло много лет, все изменилось, и по мере того как отроги города подступали все ближе, вишневые деревья, растущие вдоль реки, одно за другим погибли”.
Никто лучше Кафу не умеет воскресить память о дождливых днях, проведенных в домике у реки, о чудной горечи хорошо заваренного чая, о спокойной отраде разглядывания старых цветных гравюр или перелистывания старинных книг, страницы которых впитали в себя легкий запах воскуренных благовоний. В “Новеллах Окубо” он перечисляет “все дорогие для японца вещи: смакуя безупречно приготовленную пищу и питье, рассказать наизусть старинное стихотворение; берегом реки пойти в гости к старому другу, когда зимний снег или весенний дождь падает на раскрытый зонтик; разглядывать тень дерева на тростниковой шторе в окошке тихого дома”.

Чай в хижине

Можно вообразить, что Басё давал уроки на поэтических встречах, которые устраивали богатые торговцы, желающие возвысить искусством свой дух. Басё приглашали как мастера хокку, он предлагал тему поэтической встречи (скажем, “весна в деревне”, “зимний город” или “осенняя луна”), возможно, обсудив ее в ходе возвышенной беседы с гостями, а затем вел вечер, делая свои замечания, подсказывая наиболее выразительные ходы и разбирая стихи согласно принятой классификации (“небесные”, “земные”, “душевные”). В отличие от серьезного, торжественного поэтического жанра “вака” искусство хокку считалось “легкой” поэзией, изысканной игрой слов, искусством намека. Басё был знатоком предмета и неплохо зарабатывал на жизнь.
Но по прошествии времени он захотел покинуть город. Возможно, изучение дзен подтолкнуло его к этому решению, возможно, глубже стал его поэтический дар. Во всяком случае, с него довольно было этих поэтических вечеров. Нет, намерения отказаться совсем от преподавания у него не было (преподаванием он зарабатывал на жизнь до конца своих дней). Но, избрав более скромную жизнь, он обретал возможность давать уроки реже, а главное – иначе.
В конце 1679-го или в начале 1680-го он поведал одному из своих учеников, продавцу дров, о желании еще более спокойной и уединенной жизни. Тот ответил, что, возможно, у него есть то, что для этого нужно: хижина, в которой у него хранились дрова. Это был крошечный домик на берегу Сумиды, в устье соляного канала...

Собираю опавшие листья
Чтоб заварить себе в хижине чаю
Резкий ветер зимы.

Условия жизни были суровыми: в одном из своих текстов Басё говорит о “ночи, которая вымораживает внутренности”, но ему там нравилось.
Он заваривал чай, глядел на снег, падающий на реку, время от времени слушал колокола, звук которых разносился над Эдо. Ученики продолжали ходить к нему. Один из них принес росток банана и посадил перед дверью в хижину. Поэту, изменившему образ жизни, хотелось изменить и имя. И когда маленькое банановое дерево (басё по-японски) было посажено, он решил, что лучшего имени не сыщешь: отныне он и стал называть себя Басё.

Путь на Север

Я не без труда отыскал убежище Басё.Ни указующего знака на дороге, ни памятника на месте, где стояла хижина.
Запросто можно пройти мимо этого места и никогда не узнать об этом.
Сейчас на участке земли, где стоял домик Басё, находится храм Инари, бога риса. Инари любит соевый творог, что и удостоверяют кусочки творога на изломе камня. Лишь приглядевшись, заметишь большой камень, на котором начертано четыре иероглифа: “Здесь был дом Басё”.
На стене храма висел небольшой оловянный ящик, похожий на почтовый. Внутри я обнаружил школьную тетрадь:
“Я только начал изучать искусство хокку. И главное, чего мне хотелось бы теперь, – это отправиться путешествовать на Север”.
С тех пор как Басё написал свою книгу “Узкий путь в глубь Севера”, это тихое место на берегу Сумиды стало неотделимо от мыслей о Севере и о пути.

С первым зимним дождем
Скоро отправлюсь
В путь.

Путешествие, благодаря которому появилась самая совершенная из его книг, путешествие “в глубь Севера” он предпринял за пять лет до своей кончины, в 1689 году.
Почему же Басё в возрасте сорока лет, когда устроил жизнь вполне, по-видимому, удовлетворительным для себя образом, решил отправиться в путь?
В другие моменты его жизни поводы к странствию были достаточно очевидными: побывать на могиле матери, взглянуть на луну в необычном месте… На этот раз причина была глубже.
В наиболее архаичных формах буддизма поэзия считалась занятием мирским, чтобы не сказать легкомысленным, теперь же в наиболее глубоких творениях она сама становилась “путем”.
Мысль о путешествии в духе дзен, или, иначе говоря, медитативном путешествии (глагол таби означает путешествовать без определенной цели), заключалась в том, чтобы “пуститься в путь за листьями и ветром”, оторваться от всяких привязанностей. Оно требовало вверить свою жизнь ветру и красоте, довериться мимолетной прекрасности мира, “нести в своем сердце движения неба”, с интересом погружаясь в окружающее.
Басё не был дзенским монахом в точном значении слова (он одевался в черное, и его часто принимали за монаха, но таковым он не был). Может быть, он ощущал глубинную тоску оттого, что никакая религия сама по себе, даже религия просветления, не могла успокоить его душу, и только отправившись в странствие, надеялся обрести покой.
Я думаю, он мечтал о книге еще невиданной, “книге пути и ветра”, которая была бы чем-то большим, чем обычный рассказ о путешествии или сборник стихов. Со времени первого путешествия он ощупью продвигался в этом направлении, все еще используя старые формы путевых дневников. Четыре первые книги кажутся разминкой перед главным путешествием “в глубь Севера”, которое оказалось самым длинным и долгим и увенчалось книгой, не знающей себе равных.
Географическому “северу” в японской культуре всегда сопутствовал сгусток дополнительных смыслов. Все, что считалось слишком вольным или непристойным – фольклорные песни, театр кабуки, – было “с севера”. Когда некий художник ощутил, что он зашел так далеко и так высоко, как Полярная звезда, и должен изменить имя, он назвал себя “Мастерская Севера” (Хокусай).
Эти места были еще известны под названием Мишиноку – “земли, где дороги кончаются”.
Об этих-то дорогах и думал Басё всю зиму 1688-го, мечтая о “странных виденьях северной стороны”, о “скалистых берегах, где кричат диковинные птицы и откуда уже можно различить вдали тысячу островов айнов”.

Шум ветра в вершинах деревьев

Сиракава, «белая река», традиционно считается воротами Севера. Небесам было угодно, чтобы в Сиракаве слагались стихи. Эта традиция была столь сильна, что некоторые поэты писали стихи о Сиракаве, ни разу не побывав здесь. Один поэт из Киото осенью представил в чайных салонах свою поэму о долгом путешествии, которое он якобы совершил. На самом деле он все лето просидел у себя дома, ловя загар в проеме окна, выходящего на задворки.
Басё, настоящий поэт-путешественник, не написал ни строки у Белой реки. Но в полях неподалеку он услыхал песню девушки, сажающей рис, и в этой нехитрой песенке он уловил что-то, к чему давно стремился сам.

Первые отзвуки Севера
в песне крестьянки
сажающей рис.

Для Басё три вершины Ямагаты – Хагуро, Гассан и Юдоно – были «исполнены чудесного вдохновения». Когда он шел среди гор навстречу осеннему ветру, он ощущал несравненную ясность и воздух «пах снегом». Люди, которые попадались ему на пути, в большинстве своем были ямабуши, странствующие аскеты, живущие в горах, чтобы закалить себя физически и духовно. Их сакральной книгой была Природа: «Шум ветра в вершинах деревьев и рокот волн».
Паломничество в горы было очень древней традицией. Когда в XIX веке Нода Сенко-ин Нарисуке совершил свое «паломничество на девять вершин», он повстречал многих странников. Среди них был поэт Кейгецу Танкью, писавший под псевдонимом Анпу: «Я навестил его. Он исключительный человек: его мысли возвышенны и недоступны заурядным умам: это подлинно горний дух. Когда я заговорил о поэзии хокку, он отвечал, что он не поэт. Когда я вспомнил о чайной церемонии, он сказал, что пьет чай, когда это ему по душе. Длинные растрепанные волосы делают его похожим на голландца».
Утром по дороге к синтоистскому храму на вершине горы Юдоно я перешел красный мост. Посвистывал ветер, пригибая к земле лезвия травы и с шумом врываясь в багряные кроны деревьев. Все вокруг подчинялось какому-то неохватному движению. Я колебался: зачем мне сворачивать с пути и подниматься к храму? И все же свернул.
Синтоизм – религия без догм, без метафизической структуры, без свода заповедей. Мифо-поэтическая система, в которой главные роли отведены морю, ветру, непогоде, молнии, дождю, скалам и деревьям. Позже синтоизм стал государственной религией, глубоко связанной с политикой и не имеющей ничего общего с теми энергиями и стихиями, с которыми имели дело его первоначальные приверженцы. И все же красные порталы синтоистских храмов – тории, – которые вкраплены в японский пейзаж, до сих пор оповещают каждого: здесь святое место. Слово тории изначально значило «насест для птиц». Излюбленный цвет религии – белый, предпочтительная сторона света – север. И если вы спросите меня, почему синтоизм притягивает меня, я отвечу одним из своих любимых хокку:

Зимний ветер
Жрец четырех стихий
Бродит в лесу.

Заметив внизу лавочку с открытками и книгами, а внутри нее пожилого служителя, я подошел к нему.
– Добрый день. Прохладно.
– Да. Не подскажете, как пройти к горе Гассан?
Он указывает пальцем на узкую тропинку, протоптанную вдоль горной речки. Едва я сделал несколько шагов в нужном направлении, как старый служитель окликнул меня. Он начертал на кусочке картона иероглиф и протянул это мне, слегка склонив голову и приложив руку к сердцу.
– Вам от меня.
И я пошел навстречу ветру.

Рис и лед

Затопивший долину туман затушевал контуры гор; начался дождь, разбегаясь кругами по поверхности реки, берегом которой я шел до самого моря. Я видел еловые леса в сетке мелкого дождя, зеленые воды реки и корабли, слегка покачивающиеся на якорных стоянках.
После изнуряющей духоты дороги море невероятно свежо и сине. Я прошел по черному песку вдоль кромки воды, нашел группу сернистых скал и, облюбовав большой камень, долго сидел, опустив ноги в воду. Несколько кораблей, выбирающих якоря, покачивались с борта на борт, а справа на берегу возвышался невысокий красный маяк.
Просидев часок, я отправился на поиски комнаты и отыскал таковую в старой, чтоб не сказать ветхой, таверне, с окнами из тонкой бумаги, которая пропускала внутрь процеженный белый свет. Я сел на пол возле столика, разложив на нем свои записные книжки, вошла девушка с чашкой душистого зеленого чая и пирожком.
В этой комнате я провел свою самую тихую, самую спокойную ночь: лишь море пришепетывало что-то под луной.
Саката – важный для севера страны порт: в одном кафе я слышал даже русскую речь.
Поздний вечер. Я захожу в лавку, где продают саке – всех сортов, на любой вкус, за любую цену. Саката – это город саке; когда-то часть риса, который свозили вниз по реке для продажи, оставляли здесь для приготовления пьянящего напитка. Я попробовал все виды саке в строгой последовательности: от густого мутно-белого, как молоко, ликера до огненной субстанции, прозрачной, как слеза. То, что больше всего понравилось мне, находилось как раз посередине между этими двумя: это был некий нектар, называвшийся «Густой туман». Потягивая его, я и впрямь чувствовал себя на севере старой доброй Японии, где рис становится водкой, а вода превращается в лед: я чувствовал рядом старые дома с толстыми соломенными крышами, покрытыми снегом, отдаленное ворчание Тихого океана, косяки лососей в его глубинах, китов, в глазах которых отражаются маячные огни, зажженные на берегу...
Я снял комнату в гостинице, нацарапал несколько страниц и, еще слегка пьяный, погрузился в блаженный сон.

Снежная гора страха

Хаккода – это обитель ветров. Красные листья, вытянутые облака. Посвистывание ветра в травах.
На Осорецане («Горе страха») чувствуешь себя в другом мире, шагая меж желтых и белых утесов, пахнущих серой, меж сложенных из камня небольших обелисков, на некоторые из которых еще надеты старые разноцветные отрепья с белым капюшоном. Здесь, на севере, вместо «умереть» до сих пор говорят «уйти в горы»: именно так поступали прежде старики, когда чувствовали, что пробил их смертный час. Господствующие в этих местах религиозные представления шире не только буддизма, но и синтоизма тоже. Пожалуй, это пространство шаманизма: в этих горах, среди этих камней, слепые пророчицы вызывали духи мертвых. Иногда на склонах можно было увидеть ветряные мельницы, похожие на тибетские молитвенные колеса. Над ними всегда стаями кружили вороны – здесь они казались крупнее, чем где бы то ни было, кувыркаясь в потоках ветра. Я дошел до небольшого храма, посреди которого был подвешен колокол в форме чаши, рядом лежал молот. Я поднял молот и несколько раз ударил в колокол (формула 5–3–1, которая завораживает меня). Потом спустился к озеру и, хрустя крупной белой галькой, прошел берегом вдоль его тихих зеленовато-желтых вод. Вдалеке можно было увидеть изваяние, повязанное куском красной материи, развевающейся на ветру.
Затем вновь вернулся в лес, к его загробной тишине, к покрасневшим листьям, без счету сносимым ручьями, к игре света и тени на белых брызгах водопада. Я остановил лесовоз на лесной грунтовой дороге, он согласился подбросить меня до ближайшего населенного пункта. Над травой у обочины резкими галсами летали стрекозы. Постепенно вороны исчезли, появились чайки: в кузнице в Йакеяме кузнец чинил якорь. Деревянные дома, красные, синие или черные крыши, море синее с зеленым, усеянное белыми гребешками.

Ночь айнов

В первый раз я прочел упоминания об айнах в малоизвестном сочинении А.Чехова «Остров», которое появилось после его путешествия на Сахалин в 1890-м. Чехов рассказывает, что они «черны, как цыгане», носят длинные бороды, усы, длинные жесткие черные волосы, у них выразительные добрые глаза. В «Острове» айны – не более чем второстепенные персонажи, но с той самой ночи, как я прочитал эту книгу в городе Глазго, погруженном в туман, минуло много лун, и я прочитывал об айнах все книги, которые попадались мне под руку, к чему впоследствии добавилось и прозрение Басё, все свои последние годы мечтавшего о Хоккайдо.
Поселения айнов располагались на берегу или у широкого устья реки: обращены они всегда к морю, горы прикрывают их сзади. Меж двух грозных стихий, в пространстве силы люди пытались прожить правильную жизнь: медведь и кит, лосось и сова наставляли их. Вот песня совы:

Это я указала
Людям во сне
Ночью глубокой
Чего никогда
Не следует делать
И в какой-то день
Проснувшись
Они поняли...

На одной очень старой японской карте, где географические реалии туго переплетены с мифологической топографией, обозначены две легендарные земли – одна на юге от Японии, другая на севере. Южная земля называется Расетскоко, «страна женщин-демонов». Северная – Гандо, или Кари но Миши, «дорога диких гусей»... Может быть, это и есть первое упоминание о Хоккайдо.
В то время карты были редки и неточны из-за недостатка сведений и практического интереса. К тому же в Японии профессия картографа заключала в себе долю риска из-за суровой затворнической политики того времени. Когда Хаяши Шихей де Синдай опубликовал свою карту в 1758 году, эта карта была запрещена, гравюрные доски уничтожены, а сам картограф брошен в тюрьму. Любой мореход, который сбился с курса и сел на мель у незнакомого берега, рисковал никогда не добраться до родины. Вольно или невольно он нарушал закон.
В XV веке семья Такеда получила Хоккайдо в ленное владение и со временем основала здесь восемьдесят пять торговых пунктов. За пять корзин красной рыбы (сто штук), или пятнадцать корзин форели (триста штук), или три бочонка копченой печени трески, или пятьсот морских гребешков, или шестьсот высушенных грибов, или три тюленьи шкуры, или три штуки ткани из волокон коры вяза, или три бамбуковых занавеса, или шесть тростниковых циновок айны получали один куль риса. За бочонок рыбьего жира – три куля риса. За печень медведя – от 14 до 20 в зависимости от ее размера; за костюм, сшитый из парчи, – 9–10 кулей риса; за каждую трубку сахалинской работы – пять чашек саке.
Для японских колонистов Хоккайдо был «пустой» землей. Все, что они видели, – это крошечные, очагов в десять – двенадцать, деревеньки айнов, обитатели которых не могли, да и не имели намерения всерьез заняться разработкой ресурсов. То, чего колонисты не видели, да и не могли видеть – это невидимые силовые нити, которыми было пронизано пространство над островом и которые соединяли айнов с этой землей.
Именно невидимые нити занимали меня, именно им стремился я следовать, поэтому оказался на Хоккайдо с голубой книгой песнопений в рюкзаке.

Голубая книга

Снег валил так густо, что я едва различал дорогу и стал подумывать о том, как бы мне не уйти навсегда в белую пустоту и не оказаться погребенным под сугробом. Но внезапно небо расчистилось, и я успел подняться до горнолыжного лагеря, где оказался и ресторанчик, и койка на ночь.
Больше всего меня поразил кусок обсидиана в вестибюле: невероятных размеров блок черного твердого блестящего камня. Я видел много изделий из обсидиана в токийском музее на выставке, посвященной айнам, и даже в лавочке возле кафе, но только теперь я понял, что путь мой осенен этой черной глыбой, черной, как сама чернота.
Путь камня, ход рыбы, птичьи перелеты...
Снег ложился на раму окна, звезды блестели в разрывах туч, и луна, полная желтая безумная луна неслась в тревожном небе. Мне нравился разгул стихий за окном. Внутри было тепло и чисто: голые стены, печка, плетеный коврик, окантованный зеленым.
Для начала я достал книгу айнских песнопений и прочитал длинную песнь о духах гор, в которой шла речь о том, как они восстали из моря и бились на вершинах среди молний и раскатов грома.
Потом я отложил книгу, выключил свет и, вытянувшись на полу в темноте, смотрел на узоры налипшего на окно снега и бледное пятно луны. За окном завывал горный ветер. В песне, которую я прочитал накануне ночью, был еще такой кусок о сове:

Покуда это все происходило
Лишь старая сова
Одна сидела неподвижно
Закрыв глаза
Смежив веки.

Мне ничего не оставалось, как превратиться в старую сову. Ожидая превращения, я заснул.

Иероглиф, обозначающий “грациозность”

В местечке Итойзава я зашел в кафе с большими окнами на море. Я уселся возле окна перед чашкой чаю и, раскрыв книгу песнопений, вскоре натолкнулся на Песню птицы, красной, как кровь:

Ясно была различима
Восходящая
Вдоль русла реки
Узкая тропка света...

Тронувшись в путь, я все время думал об этой алой птице и дорожке света вдоль берега волшебной реки. Вся эта местность похожа на заповедник птиц. Время от времени я видел журавлей, вышагивающих с неописуемой грацией в искрящейся тишине, потом – целую стаю серых цапель, будто сотканных из дыма, отразившуюся на поверхности тихих вод. Вспомнился японский иероглиф, обозначающий “грациозность”: клыки хищника и летящая птица...
В Немуро был целый ряд крошечных кафе с кипящими котлами и крабы – еще живые, словно слепцы, ощупью пытающиеся отыскать путь к морю. Я прогуливался, не ожидая ничего неожиданного от этого места, как вдруг молодая женщина в толстом резиновом переднике появилась из клубов пара и сунула мне под нос огромного красного краба.
– Ханасакигава! – бросив мне в руки краба, она быстро исчезла, чтобы вновь приняться за работу. (Позже я узнал, что ханасакигава означает «открывающийся цветок».)
С огромным красным крабом в ладонях я спустился к порту. Солнце, красное, как никогда, садилось в море, и в небо над городом выползала полная холодная луна.
Я не спешил. Ночлег я найду как-нибудь, а пока я здесь, вместе с ангелами, сижу на дамбе, несмотря на вечернюю свежесть.
Я думал о лебедях. Я представлял их там, на просторах Сибири, собирающихся в стаи перед перелетом: теперь, когда лютый холод пронизал все небо над ними, они устремятся к солнцу, пролетят над Енисеем, над Байкалом, над Маньчжурией...
И под полной луной Немуро в холодном одиночестве ночи на берегу океана я вдруг ощутил странную легкость – быть на земном шаре, который при свете дня и во мраке ночи все еще остается вопреки всему таким прекрасным.

Галерея птиц

Таверна «Лебеди», в дверь которой был вделан огромный кусок вулканического обсидиана, была двухэтажной: внизу помещался ресторан, а наверху – что-то вроде «лебединой галереи», увешанной фотографиями птиц: вот птицы взлетают, вот спят на снегу, вот ловят рыбу.
Я расположился в ресторанчике, чтобы поесть, и поинтересовался, найдется ли в таверне место, где бы я мог провести эту ночь и, возможно, несколько следующих. Мне ответили, что постояльцев они не принимают, но чуть дальше есть кемпинг для автотуристов. Я сказал, что у меня нет ни жилого фургончика, ни палатки, ни машины, и спросил, не разрешат ли они мне поспать на «лебединой галерее». Слегка поколебавшись, они в конце концов согласились.
Я раскатал на полу свой спальный мешок и извлек из рюкзака голубую книгу песнопений, что, кажется, их успокоило.
Прежде чем улечься спать, я обошел зал, высвечивая фотографии лебедей своим карманным фонариком.
За несколько последующих дней я как следует изучил это место.
Берег озера был необычайно красив: тростники, тихая вода, прозрачный воздух. Я шел по берегу, потом ложился под деревом, ждал.
Прошло два дня, потом три, четыре. Ничего не происходило, как в айнской песне вороны:

Вот я и стала
Жить так
День за днем
Ничего не менялось...

Молча в тишине я бродил вокруг озера.
И вдруг на пятый день, к вечеру, в сумерках уже, в голубом и розовом свете гаснущего дня в воздухе раздался великий крик:
– У! У! У!
И шум крыльев.
Когда-то Средиземноморье потряс крик: «Великий Пан умер!» Что-то подобное, только в противоположном смысле, слышалось и в надвигающемся шуме. Внезапно пустота наполнилась криками, хлопаньем крыльев, вскриками.
Они прилетали группами по пять, по десять.
Сидя в тростниках по колено в воде, я разглядывал их, слушал их.
Они кружили, кружили над озером. Кружили в свежем живом воздухе.
И всем своим сердцем и духом я присоединялся к ним.


Эпилог

В Киото я должен был зайти в штаб-квартиру EFEO, Французского института Дальнего Востока. Я нашел ее не без труда. Вместо адреса у меня был клочок бумаги с нацарапанным на нем названием храма, у которого расположился институт. Спросив два или три раза, я пришел к храму, но не увидел никакого института.После долгих расспросов и поисков я попал в замкнутый храмовый двор. Когда я дошел до самого дальнего угла этого двора, то увидел выставленную на порог пару огромных башмаков, абсолютно невообразимых здесь, в Японии. Я понял, что пришел куда надо. На мой стук вышел человек с толстой сигарой в мундштуке. Я извинился, что не предупредил о своем приезде заранее, и признался, что подозревал о том, что институт занимает весьма скромное место. «О да! Живем, как червяк в яблоке!» – воскликнул мой собеседник. “Внутри яблока, – пояснил он, – главная задача состоит в том, чтобы составить буддийский словарь. Работа над его составлением продолжается уже двадцать лет, и единственное, что можно сказать о проделанном труде, – это то, что он был исчерпывающим, ибо достигнута наконец буква «С», третья буква латинского алфавита...»

Кеннет УАЙТ
Перевод с французского
Василия ГОЛОВАНОВА

Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"


Рейтинг@Mail.ru