Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №88/2005

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

ЛЮБИМЫЙ ГОРОД N51 
 

Алексей МИТРОФАНОВ

Громкие музы

Самое известное, самое людное, самое притягательное место на Большой Никитской, разумеется, консерватория.
Это и образовательное учреждение, и концертная площадка, и культурный центр.
А еще она старательно оправдывает свое имя. Это самое консервативное учреждение на улице. Как играли музыку, так и играют.

1 сентября 1866 года торжественно открылась Московская консерватория. “Консерватории суть высшие специальные музыкально-учебные учреждения, имеющие целью образовать оркестровых исполнителей, виртуозов на инструментах, концертных певцов, драматических и оперных артистов, капельмейстеров, композиторов и учителей музыки”, – провозглашал Устав консерваторий РМО.
Основателем консерватории в Санкт-Петербурге был композитор Рубинштейн – Антон. Московская консерватория обязана своим возникновением другому Рубинштейну – брату Николаю. Консерватория второй столицы была моложе, да и брат был младший. Труба пониже – дым пожиже.
Там же, при консерватории, господин Рубинштейн и проживал. В одном из флигелей выбрал себе квартирку, пробил в стене особняка новую дверь и смог прямо из собственного дома входить в один из классов новенькой консерватории. В том же флигеле жил Агафон (директорский лакей), “прелестная белая кошка” и Петр Ильич Чайковский, специально выписанный Рубинштейном из столицы.
Дело в том, что именно младшему брату Николаю удалось заполучить в преподаватели Чайковского. Петр Ильич вместе с Н.Кашкиным преподавал теорию, фортепианное искусство вел Венявский (брат известнейшего скрипача), скрипичные премудрости – два иностранца, Лауб с Минкусом, вокал – певица из труппы Большого театра А.Д.Александрова-Кочетова.
Первые четыре года она располагалась в особняке Черкасова на улице Воздвиженке. К сожалению, сам особняк не сохранился – он попал в то малое число московских зданий, которые были разрушены в Великую Отечественную войну. Сейчас на его месте – чахлый скверик перед выходом из станции метро “Арбатская” Арбатско-Покровской линии.
Вскоре Московская консерватория въехала в новое здание – в дом Воронцовых на Большой Никитской. Там она размещается и по сей день. А в доме на Воздвиженке произошло событие, навсегда затмившее собою память о консерватории. В 1894 году здесь выступил Владимир Ильич Ленин. Тема его речи была локальна – критика реферата доктора-народника В.Воронцова. Но, поскольку это был первый публичный доклад В.И.Ленина на московской земле, событие вошло в историю российской революции, а черкасовский особнячок занял почетное место среди так называемых ленинских мест.

* * *

Впрочем, у этого особнячка тоже была своя история. Первым владельцем была Дашкова, известная сподвижница Екатерины Алексеевны. А строил его, видимо, Баженов, что не факт, но очень вероятно. Во всяком случае, известно письмо брата владелицы Семена Воронцова сыну Михаилу. Он, рассуждая, где б в Москве остановиться Михаилу Воронцову (было два владения: одно – в Немецкой слободе, другое – на Никитской), сообщал: “Граф Ростопчин сказал мне, что, по его мнению, дом в Слободе предпочтительнее, нежели дом на Никитской; что у дома в Слободе более красивый фасад – в нем нет особых претензий, но он отличается скромной и достойной красотой. Я верю ему, так как мой брат, несомненно, предоставил Гваренги выбор архитектурного ордера, не стесняя его в дальнейшем, тогда как моя покойная сестра считала, что обладает вкусом в изящных искусствах, была весьма своевольной и, несомненно, стесняла Баженова, своего архитектора, навязывая ему свои идеи и не заботясь о том, соответствовали ли они замыслам этого зодчего”.
Одна из обитательниц описывала этот дом: “Дом княгини – настоящий дворец, но он еще не достроен. Хочу проводить вас к себе в уголок, об устройстве которого так позаботилась моя дорогая и любимая княгиня. Вы входите в переднюю, где обычно сидит красивый мальчик, которого княгиня называет моим слугой... Затем вы вступаете в залу, прекрасно обставленную, с великолепным большим зеркалом etc. Дверь слева ведет в мою комнату, в ней фортепиано, очень изящное бюро, на котором в полном порядке разместились письменные принадлежности. Над бюро висит портрет княгини, под зеркалом такого же размера, что в зале, стоит инкрустированный с мраморной крышкой комод. Железная кровать скрыта от всеобщего обозрения ширмой, которая делит комнату на две части”.
Разумеется, Дашкова жила на широкую ногу. Устраивала, например, весьма своеобразные приемы: “Вообще же манера приема гостей довольно церемонна. Представьте: в глубине гостиной на красном сафьяновом диване сидит княгиня. С противоположного конца комнаты входят гости – князья, графы, графини etc. Все они – обладатели бриллиантовых темляков, различных орденов первой, второй и третьей степени, алых, голубых etc лент. Они приветствуют друг друга, затем рассаживаются и беседуют. Ни ярко горящего камина, вкруг которого собираются замерзшие, ни карточного стола, этого прибежища скучающих одиночек и забавы игроков, ни диванчиков у окон или уголков, где кто-то флиртует. Все общество сосредоточивается в одном месте, и, к моему вящему удивлению, каждое произнесенное слово явственно слышно всем. Но не воображайте, что разговор касается Пунических войн или коллекций мелодично звучащего стекла. Нет. Здесь рождаются тонкая лесть и легкое злословие. Даже то немногое, что я успела увидеть, позволяет утверждать: 40 человек из светского общества в 40 различных домах говорят и делают приблизительно одно и то же, только одни – скучно, другие – интересно. Во всяком случае, человеческий характер формируется здесь в более узком кругу, чем в остальном мире”.
4 января 1810 года Екатерина Дашкова скончалась, и дворец стал собственностью уже упомянутого Михаила Воронцова. Он тоже был известный человек. Правда, известностью слегка карикатурной. “Полумилорд, полукупец”, – ехидничал господин Пушкин. А Лев Толстой воспел его в “Хаджи-Мурате”: “Воронцов Михаил Семенович, воспитанный в Англии, сын русского посла, был среди русских высших чиновников человек редкого в то время европейского образования, честолюбивый, мягкий и ласковый в обращении с низшими и тонкий придворный в отношениях с высшими. Он не понимал жизни без власти и без покорности. Он имел все высшие чины и ордена и считался искусным военным, даже победителем Наполеона под Краоном. Ему в 51-м году было за семьдесят лет, но он еще был совсем свеж, бодро двигался и, главное, вполне обладал всей ловкостью тонкого и приятного ума, направленного на поддержание своей власти и утверждение и распространение своей популярности”.

* * *

Консерватория сразу же прижилась на новом месте. Пианист М.Ферсман вспоминал: “Боковые флигели существовали в виде отдельных небольших корпусов. По количеству учащихся, которые тогда обучались в консерватории, помещение это, пожалуй, отвечало своему назначению, если бы не “концертный” зал (он же оркестровый, хоровой и оперный класс), который мог обслуживать только закрытые ученические вечера, самостоятельные ученические концерты и иногда камерные собрания музыкального общества. Классы в первом и втором этажах были довольно большие, а в третьем с совсем низким потолком. В общем, все помещение своей опрятностью, чистотой и спокойно-деловым тоном производило очень хорошее впечатление”.
Присоединялась к нему Анна Рамазанова, художница: “При нас это был красивый барский особнячок, внутри довольно роскошный, с огромными стенами и лестницей, все белело и сияло при свете ярких люстр... В залах простор. Во второй зале – эстрада, это концертный зал, а в третьей – сцена, места для публики, где мы смотрели великолепно поставленные пьесы Шаховского, Шиллера и оперы Даргомыжского в исполнении учеников”.
Зато пианист Гольденвейзер был строг: “Старое здание консерватории было довольно неудобно и слишком мало для консерватории, оно отличалось странным расположением: так, были классы продолговатые, овальной формы, кривые благодаря изогнутости фасада; но здание было при всем этом чрезвычайно уютным; в нем было два нормальных этажа и третий – вроде мансарды, потолок которого был так низок, что я, мальчик небольшого роста, и то почти доставал до него рукой”.
Отношения между учениками и учителями были дружескими, с юморком. Например, Рахманинов и Скрябин не особенно любили выполнять домашние задания. Так педагог Танеев изобрел оригинальнейшее средство. Рахманинов писал об этом в мемуарах: “На клочке нотной бумаги он писал тему и присылал ее к нам домой со своей кухаркой. Кухарке было строго-настрого приказано не возвращаться, пока мы не сдадим ей выполненные задания. Не знаю, как подействовала эта мера, которую мог придумать только Танеев, на Скрябина; что касается меня, он полностью достиг желаемого результата: причина моего послушания заключалась в том, что наши слуги просто умоляли меня, чтобы кухарка Танеева как можно скорее ушла из кухни. Боюсь, однако, что иногда ему приходилось долго ждать ужина”.

* * *

А летом 1894 года консерваторию принялись перестраивать. Новый директор, Василий Сафонов, испытывал так называемый строительный зуд. Влас Дорошевич писал: “Директор Московской консерватории г. Сафонов известен в музыке тем, что он умеет извлекать удивительные аккорды из московских купцов.
– Лестницу для нового здания консерватории надо? Сейчас аккорд на купцах – и пожалуйте – лестница! Орган нужен? Легкая фуга на миллионерах – и орган!”
Действительно, на здание скидывались Солодовников, Морозов, Харитоненко, фон Дервиз.
Газета “Московский листок” восхищалась: “Общее впечатление определяется здесь художественной простотой, выдержанностью стиля, гармоничностью очертаний, широтой замысла и законченностью исполнения”.
Что ж, здание и вправду вышло неплохим.

* * *

Консерватория сделалась словом нарицательным. Это было не только учебное учреждение, а еще и явление московской культуры. Скажи “консерваторка” – и уже характеристика готова. В бунинском рассказе “Муза” некая Муза Граф как-то явилась к незнакомому мужчине в номер гостиницы “Столица” и с порога заявила:
“– Я консерваторка, Муза Граф. Слышала, что вы интересный человек, и пришла познакомиться. Ничего не имеете против?”
А через несколько минут, по словам того мужчины, “глубже подвинулась на диване и похлопала рукой возле себя:
– Теперь сядьте ко мне.
Я сел, она обняла меня, не спеша поцеловала в губы, отстранилась, посмотрела и, как будто убедившись, что я достоин того, закрыла глаза и опять поцеловала – старательно, долго”.
Смелость по тем временам невозможная.
Кстати, кроме концертов тут пользовались популярностью лекции о литературе. И Андрей Белый вспоминал о своем первом выступлении в консерватории: «Афиши висят; все билеты распроданы; сделаны по специальным рисункам трибуны “демисиркулэр”. Над трибунами, видно, работало воображение “Мерлина”, так мы звали его: как закрыть ноги лектору, чтоб дать возможность метаться направо-налево, склоняясь на локоть: направо-налево; и тут курс мелопластики преподавался мне, как лектору; и на извозчике в консерваторию (Малый зал) тут же меня отвез; показать, как стояли трибуны – для Мари, – для меня: направо-налево, меж ними, совсем в глубине – инструмент Богословского; стиль – “треугольник”, наверное, вычерченный ночью им».
А по поводу открытия андреевского памятника Гоголю в консерватории устроили собрание. Вел его Валерий Брюсов, и один из очевидцев так описывал его своеобразнейшее выступление: “Все это очень хорошо, одного не было: капли преклонения, любви. Речь не для юбилея. Не того ждала публика, наполнявшая зал. Понимал ли он это? Вряд ли. Душевного такта, как и мягкости, никак от него ждать нельзя было. Он читал и читал, его высокая худая фигура разрезала собой пространство, в глубине дышавшее толпой. Но с некоторых пор в живом этом, слитном существе стала пробегать рябь. Что-то как будто вспыхивало и погасало: сдерживались. И вот Брюсов, описывая Гоголя физически (внешний облик, манеры), все сильнее стал клонить к тому, насколько он был непривлекателен. Когда упомянул что-то о его желудке и пищеварении – в зале вдруг прорвалось:
– Довольно! Безобразие! Долой!”

* * *

12 июля 1918 года Совет народных комиссаров принял очередной декрет – “О переходе Петроградской и Московской консерваторий в ведение Народного комиссариата просвещения”.
Основная мысль декрета была на первый взгляд вполне рациональной. Столичные консерватории объявлялись государственными учреждениями “на равных со всеми высшими учебными заведениями правах”. То есть выпускники-консерваторцы в графе “образование” смело могли писать – “высшее”. Однако и льгот (в частности, призывных) не имели.
Владимир Фере вспоминал: “Во всей консерваторской жизни тех лет ощущалось дыхание революции. Это заметно было прежде всего по контингенту учащихся... Среди бархатных толстовок и добротных костюмов, отличавшихся своей элегантностью, замелькали военные гимнастерки, рабочие блузы, красные косынки”.
А филолог Андрей Козаржевский писал: «Большой зал консерватории до середины 1930-х годов функционировал в основном как кинотеатр “Колосс”; название это воспринималось как “колос” – символ народного сельского хозяйства. В шубах и шапках мы, грубо выражаясь, “впирали” в когда-то великолепный, но уже обшарпанный зал смотреть, скажем, заграничный боевик о слонах “Чанг”. Изредка в этом зале давали концерты; пробегая по вестибюлю на киносеанс, мы бросали рассеянный взгляд на сиротливо висевшие концертные афиши».
Кроме киношной жизни тут была и жизнь литературная. Выступал все тот же Андрей Белый – но уже с художественными произведениями. Есенин, Брюсов, Рюрик Ивнев, Пастернак, Цветаева. Устраивали тут “Разгром левого фронта” (на который председатель “фронта” Мейерхольд явился с перевязанной щекой – якобы больного пожалеют, слишком уж громить не станут. Кто-то из поэтов заподозрил камуфляж, сорвал повязку – оказалось, Мейерхольд вполне здоров).
Проходил в консерватории так называемый “Литературный суд над имажинистами”. Главным имажинистом был Сергей Есенин. Гражданским истцом – литератор Аксенов. Выслушав обличительную речь последнего, Есенин произнес, указывая пальцем на Аксенова:
– Кто судит нас? Кто? Что сделал в литературе гражданский истец – этот тип, утонувший в бороде?
Публика зааплодировала. Победа оказалась на стороне имажинистов.
Впрочем, классическая музыка тут все еще играла. На одном из концертов даже присутствовал Ленин. Писательница Драбкина описывала, как Ильич слушал Бетховена: “Мне довелось много раз видеть Владимира Ильича – выступающим на трибуне, председательствующим на заседании, у него дома. Сейчас впервые я увидела его в минуту сосредоточенного раздумья, когда ему казалось, что он был наедине с собой... Слушая и не слушая увертюру “Кориолан”, я неприметно, боковым зрением наблюдала за Владимиром Ильичем. Он сидел, не шелохнувшись, поглощенный музыкой...”
После же “Колоколов” Рахманинова в “Вечерке” появилась гневная статья “Колокола звонят”: «Вы входите в зал, садитесь и начинаете слушать музыку. Церковное хоральное пение, то язычески-дикое, то мистически-жуткое. В начале вас пытаются повергнуть в “блаженный сон” “серебристыми” колокольчиками, истомными фразами скрипок, общим однообразно-убаюкивающим движением; в конце – жутким отчаянием и завываниями, поданными на фоне церковной литургии, стараются привести к истерии, к сознанию своего и вообще людского ничтожества и всемогущества “ЕГО”. Все это подано на фоне “звона”... Да, вы не ошиблись, перед вами проходят различные обрядовые сцены, широкая русская масленица, свадьба (с грубейшей эротикой), похороны... С удивлением вы смотрите по сторонам. Да, действительно, очень странная публика окружает нас: какие-то старики в длинных фраках и старушки в старомодных шелках, пахнущих нафталином, голые черепа, трясущиеся шеи, оплывшие глаза, длинные перчатки, лорнеты».
Автор называл Рахманинова ярым врагом Советской России и возмущался теми, кто организовал концерт.

* * *

И все же москвичам дороже не сама консерватория – площадка перед ней. Приятно все-таки назначить встречу не в метро, не в подворотне дома-новостройки, не под рекламой глупого безалкогольного напитка, а на одной из уютнейших московских площадок. Ее с двух сторон обнимают приятные флигели консерватории, с третьей – сам вход в Большой зал, с четвертой же на всякий случай перекрывает памятник Чайковскому – один из самых любопытных памятников города.
Автор его – знаменитая ваятельница Вера Мухина. Это последняя ее работа, завершенная ее коллегами уже после того, как Мухина скончалась. Так что официально авторство у статуи тройное – Мухина, Зеленская и Иванова (строгая Вера Игнатьевна в соавторы предпочитала брать мастеров своего собственного, а вовсе не зловредного мужского пола). Так что при желании здесь можно отыскать черты именно женского искусства.
Впрочем, поначалу композиция скульптуры замышлялась несколько иной. Наивная Вера Игнатьевна решила передать лиричность композитора, расположив с ним рядом молодого очарованного пастушка. На обсуждении маститые искусствоведы еле сдерживали смех, в конце концов от пастушка Вере Игнатьевне порекомендовали отказаться. Один участник этого мероприятия решительно заметил, что подобная невинная на первый взгляд деталь даст “пищу для предположений совершенно ненужных”. Более определенно высказаться не осмелился никто, но каждый понимал, по каким именно причинам первоначальный вариант недопустим.
А проект памятника наконец был утвержден, и в ноябре 1954 года мухинский Чайковский был торжественно открыт. Он был представлен публике сидящим перед нотами и вместе с тем разведшим руки в стороны. Сидящих дирижеров публика не видела ни разу, поэтому в расставленные руки мэтра явственно напрашивалась русская гармонь.
Композицию выполнили в виде знака “фермата”, притом роль точки выполнял сам Петр Ильич на гранитном постаменте, а роль скобочки – бронзовый нотный стан с первыми тактами из самых популярных сочинений композитора – “Евгения Онегина”, “Лебединого озера”, шестой “Патетической” симфонии, Первого квартета, Скрипичного концерта и романса “День ли царит…”. Сразу появились слухи – дескать, наглые студенты по ночам переставляют ноты, и наутро получается, что Петр Ильич писал “Собачий вальс” и прочие не слишком-то изысканные вещи (благо даже двоечники могли правильно расставить ноты в них).
Якобы сторожу в связи с такой проблемой вручили запасные ноты и бумажку с тем, как должна выглядеть решетка, и несчастный сторож каждый день перед рассветом должен был сверять ни в коей мере не понятные ему крючки с оригиналом. Возможно, что-нибудь подобное и впрямь случалось, но скорее всего было делом рук не музыканта – раскурочить этот нотный стан довольно сложно.
На следующий день после открытия “Вечерка” поместила вдохновеннейший отчет, написанный небезызвестным Львом Никулиным: “Мы смотрим на этот монумент, который, несомненно, полюбит Москва, на движение рук Петра Ильича, и нам чудится, что через мгновение мы услышим финал Шестой симфонии, что он прозвучит здесь, под небом Москвы, у фасада Консерватории имени П.И.Чайковского, откуда вышло не одно поколение замечательных музыкантов, которое любит и ценит наш народ”.
Похоже, то был первый и последний позитивный отклик на произведение трех авторш. Начались нападки. Мухина, например, писала о работе над скульптурой: “Вдохновенность и внутреннюю сосредоточенность художника-творца я пыталась передать во всем облике Чайковского: в его позе, жесте, движении”.
Константин Паустовский, возможно, не зная об этом, ответствовал ей: «…если “святое” вдохновение “осеняет” (обязательно “святое” и обязательно “осеняет”) композитора, то он, вздымая очи, плавно дирижирует для самого себя теми чарующими звуками, какие, несомненно, звучат сейчас в его душе, – совершенно так, как на слащавом памятнике Чайковскому в Москве.
Нет! Вдохновение – это строгое рабочее состояние человека. Душевный подъем не выражается в театральной позе и приподнятости. Так же, как и пресловутые “муки творчества”».
Искусствовед М.В.Алпатов называл памятник “обидной неудачей”.
Но сама Вера Игнатьевна услышать тех упреков не могла. Увы, она надорвала свое здоровье на другом объекте – статуе Максима Горького у Белорусского вокзала – и скончалась раньше, чем открыт был памятник Чайковскому. Его пришлось даже доделывать без главного руководителя проекта. Так что она осталась при своем собственном отношении к работе: “Вдохновенность и внутреннюю сосредоточенность художника-творца я пыталась передать во всем облике Чайковского: в его позе, жесте, движении”. Вера Мухина считала, что затея удалась.
А консерваторцы и сочувствующие им встречаются у памятника с удовольствием и, более того, относятся к нему с любовью. Они специалисты не в скульптуре, а в других гуманитарных областях. Им мнения искусствоведов о произведении Веры Игнатьевны совсем неинтересно.
Здесь, на этой маленькой площадочке, образовалось нечто наподобие изысканного клуба. Действительно, у нас чаще всего встречаются в двух типовых местах – на станциях метро и у скульптур. И тут и там народ довольно разношерстный – это и творческая интеллигенция, и профессиональные преступники, и госчиновники, и бомжи, и монахи. Зато у скульптуры Петра Ильича, кажется, собираются лишь одни вдохновенные гении – в длинных пальто, в богемных шапочках и, разумеется, с горящим взором.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"