Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №38/2005

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

СТРАНИЦА ОДНОЙ КНИГИ 
 

Рубен Давид Гонсалес ГальегоРубен Давид Гонсалес Гальего родился 21 сентября 1968 года в Москве. Дважды был женат, имеет двух дочерей. Живет в Мадриде.
В 2002 году вышла в свет его книга “Белое на черном” – автобиографический роман на русском языке. Это произведение опубликовано во Франции, Испании, готовится к изданию в Германии, Италии и на Тайване. В России появилась в 2002 году в журнальном варианте в первом номере “Иностранной литературы”. Затем книгу выпустило издательство “Лимбус-пресс”.
В 2003 году роман “Белое на черном” стал лауреатом российской премии “Букер – Открытая Россия” – одной из самых престижных отечественных литературных наград.
В том же году роман “Белое на черном” вошел в шорт-лист литературной премии Андрея Белого.
В 2005 году вышла вторая книга Рубена Гальего “Я сижу на берегу”.

 

 

Когда просить о снисхождении бессмысленно...

Они встретились в Москве. Он – венесуэльский студент. Она – дочь лидера испанских коммунистов. Советско-богемная жизнь. Свадьба на восемнадцатом этаже сталинской высотки. Беременность. Внезапное открытие, что будут близнецы. Через десять дней после родов один близнец умирает. Другому ставят диагноз – детский церебральный паралич.
В этот момент советские танки входят в Чехословакию. Дальше – четкие шахматные ходы.
Компартия Испании осуждает КПСС за вторжение.
КПСС осуждает КПИ за «еврокоммунизм».
Ауроре объявляют, что сын умер. Она уезжает в Париж.
А ее сын Рубен Гальего до совершеннолетия скитается по спецдетдомам.
…У него были все задатки, чтобы стать писателем.
Острый, внимательный взгляд. Цепкая память. Бездна терпения, как и у любого инвалида. И два двигающихся пальца левой руки. Ему был нужен только шанс: вырваться за пределы советской системы социального обеспечения. И он его получил.
Многим, кто живет в его рассказах, такого шанса не выпало. Теперь он – их голос. Другого у них уже нет, потому что их нет на свете.
И он говорит. Фразы его игольно точны.
Детдома, как и тюрьмы, бывают разные.
Не лгали только нянечки.
В шесть лет я перестал мечтать о маме.
В девять я понял, что ходить никогда не смогу.
Он не собирался становиться писателем. Начал писать, когда просто умирал от голода.
Внезапно ночью по потолку комнаты поползли белые буквы. Закрыл глаза, буквы не исчезли. Из букв складывались слова. Наутро оставалось только записать их.
Белые буквы на черном потолке он перевел в черные буквы на белой бумаге. Для детдомовцев эти два цвета описывают всю жизнь. Тепло – холодно, хороший – плохой, плюс и минус. Для Рубена мир до сих пор разделяется по этому принципу.
Его книга так и называется – “Белое на черном”.

И пожалуй, самое главное происходит в его жизни сейчас. Он закончил два колледжа, много путешествовал по миру.
Спустя тридцать лет он нашел мать. У него есть любимая жена и дети.
Рубен Гальего живет в Мадриде, печатает двумя действующими пальцами и бесконечно счастлив. Счастлив, потому что жив.

Герой

Я – маленький мальчик. Ночь. Зима. Мне надо в туалет. Звать нянечку бесполезно.
Выход один – ползти в туалет.
Для начала нужно слезть с кровати. Способ есть, я его сам придумал.
Просто подползаю к краю кровати и переворачиваюсь на спину, опрокидывая свое тело на пол. Удар. Боль.
Подползаю к двери в коридор, толкаю ее головой и выползаю наружу из относительно теплой комнаты в холод и темноту.
Ночью все окна в коридоре открыты. Холодно, очень холодно. Я – голый.
Ползти далеко. Когда ползу мимо комнаты, где спят нянечки, пытаюсь позвать на помощь, стучу головой в их дверь. Никто не отзывается. Кричу.
Никого. Может быть, я тихо кричу.
Пока добираюсь до туалета, замерзаю окончательно.
В туалете окна открыты, на подоконнике снег.
Добираюсь до горшка. Отдыхаю. Мне обязательно надо отдохнуть перед тем, как ползти назад. Пока отдыхаю, моча в горшке обзаводится ледяной кромкой.
Ползу обратно. Стаскиваю зубами одеяло со своей кровати, кое-как заворачиваюсь в него и пытаюсь заснуть.

***

Наутро меня оденут, отвезут в школу. На уроке истории я бодро расскажу об ужасах фашистских концлагерей. Получу пятерку. У меня всегда пятерки по истории. У меня пятерки по всем предметам. Я – герой.

Еда

Есть я не любил. Если бы можно было, я бы предпочел таблетки из фантастических рассказов: выпил такую таблетку – и сытый весь день. Ел я плохо, меня уговаривали, кормили с ложки – все было бесполезно.
Мне повезло: когда я был совсем маленький, то жил в небольшом детдоме в сельской местности. Кормили хорошо и вкусно, нянечки были добрыми, следили, чтобы все дети покушали, заботились о нас.
Потом были другие детдома, другие нянечки, другая еда. Перловая каша, пряники с червяками, несвежие яйца. Было все. Но я буду писать не об этом.
Я ловлю себя на мысли, что с едой связаны мои лучшие воспоминания. Все самые лучшие моменты моего детства связаны с едой, вернее, с теми людьми, кто ею со мной делился, дарил мне ее как знак своего расположения. Странно мне это.

***

Больница. Ночь. Все спят. В палату забегает медсестра, включает ночник над моей кроватью. Она в нарядном платье, туфли на высоких каблуках, волосы завиты и свободно лежат на плечах. Низко нагибается ко мне. У нее очень большие счастливые глаза. От нее пахнет духами и еще чем-то домашним, не больницей.
– Закрой глаза, открой рот.
Я подчиняюсь. Она кладет мне в рот большую шоколадную конфету. Я знаю, как надо есть шоколадные конфеты. Надо взять шоколадную конфету в руку и откусывать по маленькому кусочку. К тому же хочется получше рассмотреть эту конфету.
– Раскуси и съешь. Понял?
Я киваю.
Она выключает ночник и убегает. Я раскусываю конфету. Мой рот наполняется чем-то сладким и жгучим. Я жую шоколад, у меня почему-то кружится голова. Мне хорошо. Я счастлив.

***

Меня привозят в очередной детдом. Я ползу по коридору, навстречу идет нянечка. В коридоре темно, и она не сразу замечает меня. Когда она подходит совсем близко, то вдруг вскрикивает и отскакивает от меня. Потом подходит поближе, нагибается, чтобы получше меня рассмотреть. У меня смуглая кожа, я побрит наголо. С первого взгляда в полумраке коридора можно разглядеть только глаза, большие глаза, висящие в воздухе в пятнадцати сантиметрах над полом.
– А худющий-то какой. Кожа да кости. Как из Бухенвальда.
Я действительно не очень толстый. Там, откуда меня привезли, не очень хорошо кормили, к тому же я плохо ел.
Она уходит. Возвращается через пару минут и кладет на пол передо мной кусок хлеба с салом. Я вижу сало первый раз в жизни, поэтому сначала съедаю сало, затем хлеб. Мне вдруг становится тепло и уютно, и я засыпаю.

***

В России существует обычай поминать умерших угощением. На сороковой день после смерти родственникам следует делиться едой, причем угощать не просто кого попало, а самых несчастных. Чем несчастнее накормленный, тем более ты угодил умершему, тем больше твоя заслуга перед Богом. А где их было взять, несчастных, в самой счастливой стране мира? Вот и шли к воротам нашего детдома бедолаги с сумками, корзинками и пакетами. Несли конфеты, печенье, булочки и блины, все, что могли. Неутомимые воспитатели прогоняли их, чаще всего безуспешно. Нянечки же наши, пользуясь своим служебным положением, проносили через ворота детдома “поминальное”, несмотря на строгие запреты. Больше всего везло нянечкам, работающим с нами, неходячими. Нас кормили отдельно, воспитатели были далеко. К тому же мы были самыми несчастными. Конфеты, скормленные нам, ценились гораздо выше.
Мы же, со своей стороны, знали, что за “поминальное” нельзя говорить “спасибо”, что, когда тебя угощают, нельзя улыбаться.
Я лежал в саду. Садом мы называли несколько яблонь, росших возле здания детдома. Ползти до сада мне пришлось долго, я устал и лежал на спине, отдыхая. Я лежал и ждал, что какое-нибудь яблоко упадет недалеко от меня. Но повезло мне гораздо больше.
Сухощавая старушка лезла через забор. Забор был двухметровый, но бабушку это не остановило. Она быстро спрыгнула с него, огляделась по сторонам и подошла ко мне. Деловито оглядев мои руки и ноги, она недоверчиво спросила: “Сирота небось?” Я кивнул. Такого везения она не ожидала, скрюченные ноги и руки, да к тому же и сирота. Она поставила на землю свою корзинку, откинула полотенце, прикрывавшее содержимое, достала оттуда блин, дала мне и скомандовала: “Ешь”. Я стал быстро есть блины, она торопила меня и все повторяла: “Тетку Варвару поминай, тетку Варвару”. Но все хорошее быстро кончается. Из-за угла уже шла воспитательница.
– Почему посторонние на территории? Кто пустил? Что вы тут делаете?
И уже мне:
– Что ты делаешь?
Что я делал? Я жевал третий блин. Жевал быстро, потому что в руке у меня было еще полблина и я хотел успеть доесть все.
Шустрая бабушка уже подхватила свою корзинку и сиганула через забор. Я быстро доел блин. Воспитательница постояла, улыбнулась чему-то и ушла. Это были первые блины в моей жизни.

Котлета

Я слушался старших, всегда слушался старших. В конце каждого учебного года мне торжественно вручали почетную грамоту “За отличную учебу и примерное поведение”. Учился я действительно отлично, а термин “примерное поведение” означал, что я никогда не спорил с преподавателями. Общаться с учителями было легко – они всегда несли полную чушь. Часами нам рассказывали о совершенно ненужных и бесполезных вещах. От нас требовали пересказывать все это на уроках. Память у меня была хорошая, пересказать урок я мог запросто. Учителя думали, что я очень стараюсь. Странные люди. Мне нравилось учиться в школе, там все было понарошку. Нам давали книжки с красивыми картинками, тетради в линейку и клеточку. Это была такая игра – школа. Я играл в нее с удовольствием. Но слушаться надо было всех старших.
Труднее всего было слушаться нянечек. То, что написано в умных книжках с красивыми картинками, их не интересовало. Выученное наизусть стихотворение Пушкина или математическая формула не меняли ничего.
От меня требовали одного – как можно меньше обращаться за помощью. Примерно с пяти лет мне говорили, что я очень тяжелый, потому что много ем. “Все жрет и жрет, а нам носи. Совесть совсем потерял. Нарожали негры, теперь таскай его всю жизнь. Нам-то что, мы, русские бабы-дуры, добрые, вот и терпим от них, заботимся. А родители их умные, уехали в свою Африку”. И так изо дня в день, бесконечно, я слушал про их доброту и жалость и про моих чернокожих родителей. Немного смешно, но текст этот мне приходилось слышать во всех учреждениях Советского Союза, в детдомах, больницах, доме престарелых. Словно читали его по неведомой таинственной шпаргалке, как школьный урок, как заклинание.
Я старался как мог. Но все, что я мог, – это меньше есть и пить. Как жить совсем без еды, я не знал. Спросить было не у кого. У учителей спрашивать не имело смысла, они были ненастоящие, им не приходилось выносить за нами горшки. От нянечек я знал, что работа у учителей гораздо легче, а зарплата – выше. С точки зрения нянечек, платили учителям ни за что. В этом я с нянечками соглашался полностью. Рассказывать сказки из красивых книжек легко, выносить горшки тяжело. Это я понимал хорошо.
Но от учителей иногда тоже была какая-то польза. Добрые учительницы приносили мне из дома книги и журналы. В одном из женских журналов я вычитал про диету. Чтобы не толстеть, нужно было исключить из рациона мясные и мучные продукты. Я перестал есть хлеб и макароны. Мясными продуктами нас баловали не часто, но изредка давали котлеты. Отказаться от котлет было трудно, но я смог. Мне помогла умная книга про разведчиков. В этой книге говорилось, что настоящий мужчина должен тренировать силу воли каждый день. Я и тренировал. Сначала очень хотелось есть, потом привык. Когда нам приносили еду, я автоматически выбирал то, что есть можно, и ел, если мог. Настроение у меня улучшилось. Теперь я делал все правильно, только все время хотелось спать, а в школе к третьему уроку я переставал соображать, голова кружилась. Несколько раз я терял сознание прямо на занятиях.
В тот день у меня заболел живот, и я не успел доползти до туалета. Нянечка отнесла меня в туалет, положила на пол и стала воспитывать. Она орала на меня, говорила, какой я плохой, про то, как они все обо мне заботятся, какой я неблагодарный. Я молчал.
Говорить что-нибудь было бесполезно. Подобная история повторялась не в первый раз. Плакать и просить о снисхождении было бессмысленно, все слова разбивались о единственный довод – мои испачканные штаны. Она орала все сильнее и сильнее, наклонялась ко мне, трясла обвислыми щеками, брызгала слюной. Я молчал. Что я мог сказать? Она действительно была права. Я был слишком толстый и все время думал только о еде. К своим одиннадцати годам я весил уже почти семнадцать килограммов. Я не мог оправдываться. Я и сам ненавидел себя за слабость. Два дня назад я съел котлету. Я не хотел ее есть, действительно не хотел. Я думал, что только понюхаю, потом откусил кусочек. Так и не заметил, как съел всю.
Я молчал. Тогда она сжала мою голову жирными пальцами и стала тыкать меня в грязные штаны.
– Молчит и молчит. Хоть бы слово сказал. Проси прощения, обещай, что больше так не будешь. Говори хоть что-нибудь.
Она тыкала меня носом в говно и повторяла уже тихо: “Говори, говори, говори”. Что я мог сказать? Я прекрасно понимал, что все, что от меня нужно, это не какие-либо слова – все слова я уже перепробовал. Нянечка хочет, действительно хочет только одного: чтобы я научился сам ходить в туалет. Пообещать этого я не мог, поэтому и молчал.
– Говори, говори, говори. Будешь говорить, будешь? – повторяла она монотонно. “Говори, говори”. Как в фильме про войну, в котором немецкий офицер допрашивал храброго русского разведчика. Немецкий офицер. Немец. Внезапно из меня вырывается простая немецкая фраза: “Русиш швайн”.
– Ду бист русиш швайн, – кричу я в отчаянной наглости. – Ду бист русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Русиш швайн. Правильно твоих родителей немцы расстреляли. И тебя надо бы расстрелять.
Это слова, всего лишь слова. Но они действуют. Женщина теряется.
Ребенком она пережила немецкую оккупацию, послевоенный голод. Я знаю, что бью по больному. Я привык к своей инвалидности. Только иногда на минуту появляется непреодолимое желание встать на ноги. В тот момент мне сильно-сильно захотелось взять острый нож в правую руку и бить лезвием в ее толстый живот. Бить и бить. Распороть ее всю, хотелось мстить. Я заплакал. Плакал и кричал. Кричал в рожу этой глупой бабе несправедливые и гнусные вещи. Мимо проходила учительница. Зашла на крик, увидела меня, лежащего голым на цементном полу в говне и слезах. Поняла все, подняла шум. Добрые взрослые умыли меня, отнесли в постель. Пришла медсестра со шприцем.
– Успокойся, мальчик, все будет хорошо. Сейчас я сделаю тебе укольчик, ты заснешь.
– Уйди от меня, сука, тварь. Ты русская. Я тебя ненавижу. Я всех русских ненавижу. Фашисты, сволочи. Укольчик? Давай сюда укол, только не такой, а настоящий, чтобы умереть навсегда. Я – черножопый, вы – русские. Тогда убейте меня и не мучайте. Вам даже яда для меня жалко. Вы хуже фашистов. Фашисты всех инвалидов убивали, а вы издеваетесь.
Мне делают укол. Я ору и ору. Рассказываю все: про диету, про то, что я толстый. Обещаю им, что больше никогда ничего не буду есть. Учительница и медсестра слушают меня, не понимая. Пытаются успокоить.
Укол подействовал. Я быстро заснул и проспал до середины следующего дня. На душе было хорошо и спокойно. На обед дали котлету. Я решаю есть все. Ем котлету, съедаю борщ с хлебом. Пусть я буду толстым, пусть. Мне уже все равно.

Письмо

Это был плохой детдом, очень плохой. Плохая еда, плохие взрослые. Все плохо. Детдома, как и тюрьмы, бывают разные. Этот был особенно плох. Тяжелее всего было переносить холод, детдом не отапливался. Зимой было особенно трудно. В авторучках замерзали чернила. Холодно в классах, холодно в спальнях, везде холодно, куда бы я ни заползал. В других детдомах холодно было только в коридоре, в этом – везде, в других детдомах даже в коридоре можно было подползти к батарее отопления, в этом – батареи были бесполезными кусками холодного металла. Плохой детдом, очень плохой. Привезли новенького. Церебральный паралич. Очень крупный, сильный парень бился в судорогах. Такие сильные постоянные судороги бывают редко. Взяли под руки, отвели в спальню, посадили на кровать. Лицо искажено, речь неразборчива, почти неразборчива. Я понимал все. Он сидел на кровати, все время как заклинание повторяя странный звук, почти птичий клекот: “клск”, “клск”. Слов из одних согласных в русском языке не бывает. Я знал это и читал гласные по губам. Мальчик не был сумасшедшим. Днем и ночью он повторял простое слово: “коляска”. Нормальным его назвать было также трудно. Он еще не понял, ничего не понял. В этом детдоме жрать было нечего, какие коляски?
Детдомовцы имели право переписываться с родителями. Каждую неделю воспитательница упорно уговаривала детей писать письма. Каждую неделю дети упрямо отказывались писать домой. Глупые дети. Им давали бесплатный конверт, чистый листок бумаги. В младших классах письма писали почти все. Листки с детской писаниной отдавали воспитательнице, она исправляла грамматические ошибки, вкладывала письмо в конверт и отправляла домой.
Все знали, что именно надо писать в письмах. Все писали про школьные отметки, заботливых взрослых и дружный класс. Каждый праздник детям выдавали красивые открытки, всем одинаковые, – чтобы поздравить родителей. Открытки взрослым особенно нравились. Каждую открытку нужно было расчертить под линейку карандашом, затем написать текст поздравления в черновике. Воспитательница исправляла в черновике ошибки. Теперь можно было переписать текст на открытку карандашом, а потом, если написано без ошибок, обвести карандашную заготовку цветными чернилами.
Все знали также, про что писать нельзя. Нельзя было писать про плохое, например, было запрещено писать про еду. Особенно про еду. Но глупые родители в своих письмах почему-то именно про еду всегда и спрашивали. Поэтому все письма часто начинались стандартно: “Здравствуй, мама! Кормят нас хорошо”.
За хорошие письма детей хвалили, за плохие – ругали. Особенно плохие письма зачитывали вслух всему классу. Старшеклассники писем не писали. Что такое детдом, родители и так знают. Зачем заставлять их волноваться лишний раз? А если кому и надо было написать письмо, то конверт всегда можно купить, были бы деньги. Отдавать же письмо воспитательнице могли только не совсем умные дети. Все знали, что по инструкции она должна отнести письмо домой, прочитать и лишь затем решать, отправлять письмо или нет. Опустить письмо в почтовый ящик мог любой взрослый. Чаще всего об этой нехитрой услуге просили нянечек.
Новенький все сидел на своей кровати, кричал, плакал. Поначалу нянечки отнеслись к нему неплохо, утром сняли с кровати на пол, спросили, как положить, чтобы он мог ползать. Инвалид лежал на спине, дрыгал ногами и руками в воздухе, мычал что-то невразумительное. Когда его перевернули на живот, он закричал еще сильнее. Нянечки посадили его обратно на кровать и ушли. Что им оставалось делать? Он кричал, мычал и плакал. Днем и ночью. Одноклассники сначала хотели его побить, чтобы заткнулся, но не стали. Дебилов не били. Просто попросили администрацию перевести его в другую палату. Никто не хотел спать под его ночные крики. Пока взрослые решали, куда отселить несчастного, парни пытались развлечь дурачка. Ему приносили надувные мячи, детские игрушки – ничего не помогало. Парни не сдавались. Что-то же должно было ему понравиться.
Кто-то предложил ему тетрадь, толстую тетрадь в клеточку. Дурачок обрадовался, закивал. Вцепился в тетрадь, успокоился и внезапно отчетливо сказал: “Дай”. Неожиданная удача всех развеселила. Его просили снова и снова сказать “дай”. Он повторял и улыбался. Слово “дай” выходило у него хорошо. Почти без запинки он мог проговаривать слова “мама”, “папа”, “дай”, “да” и “нет”. Слово “нет” он произносил с трудом, сначала почти неслышное “н”, потом пауза и долгое, протяжное “е-ет”. Но этого было достаточно. Он просил ручку. Ему дали ручку, уже не спрашивая, принесли стол, придвинули к его кровати. Положили на стол ручку. Он замер на мгновенье, неожиданно ловко подхватил правой рукой ручку, уверенно лег на стол всем телом, зажав под собой тетрадь, открыл тетрадь подбородком и ткнул ручкой в чистый лист. Сел, руки бессмысленно дергались, ноги под столом отбивали неритмичную дробь. Он смеялся, парни смеялись вместе с ним.
Жизнь новенького изменилась. По ночам он крепко спал, а с утра нянечки совали ему в руку ручку, клали перед ним тетрадь. Весь день он сидел на кровати, то падая на тетрадь всем телом, пытаясь снова и снова ткнуть в чистый листок авторучкой, то разгибаясь в радостном смехе, любуясь своими рисунками. Две недели парни в палате спали спокойно. Две недели дурачок терпеливо выводил в тетради странные закорючки, замысловатые узоры, видимые только ему одному образы и знаки. Когда в тетрадке не осталось чистого места, он закричал.
Тетради в детдоме ценились, тем более в клеточку. Но дурачок хотел рисовать, парни хотели спать по ночам. Купили ему новую, пусть рисует. Он даже не взглянул на чистую тетрадь. Бросил ручку на пол, положил на кровать рядом с собой тетрадь, мятую, бесполезную игрушку, и закричал. Теперь то, что он кричал, понимали все. Он кричал “мама”. Кричал громко. Все пытались добиться от него, чего ему еще нужно, уговаривали не кричать, обещали принести ему еще много тетрадей – ничего не помогало. Ему называли слова одни за другими, на все он говорил “нет”. Тогда стали называть буквы. Просто читали алфавит, если буква ему нравилась, он говорил “да”. Сложилось слово “письмо”. Все ясно. Он хотел, чтобы его рисунки послали маме. Позвали воспитательницу. Воспитательница долго разглядывала тетрадку. Мятые листки были плотно зарисованы какими-то значками. В одном месте знаки стояли вразбивку, в другом плотно сбивались в неразличимый комок чернильных переплетений. Некоторые страницы были покрыты сплошными кругами. Круги были разного размера, не всегда замкнуты, лишь с большой натяжкой их можно было принять за букву “о”. Но кто станет рисовать букву “о” на двух страницах подряд? Воспитательница отказалась посылать тетрадку родителям.
Это письмо, сказала она, я должна знать его содержание. Назревал скандал. Какое содержание можно найти в нелепых каракулях? Строгая воспитательница пойдет после смены к себе домой, нормально выспится, а парням опять придется не спать по ночам от криков дурачка? Воспитательнице срочно пришлось искать выход из неприятной ситуации. Она подошла к новенькому.
– Это письмо?
– Нет.
– Это твои рисунки?
– Да.
– Ты хочешь, чтобы я послала их маме?
– Да.
– Может быть, мы не будем посылать маме всю тетрадку? Выберем самые красивые рисунки и пошлем?
– Нет. Нет. – Он выговорил два раза “нет”, слово, которое давалось ему очень трудно. Потом закричал. Он кричал “мама”, топал ногами и пытался сказать “нет” еще раз. У него не получалось.
– Хорошо, хорошо. Я все поняла. Маме очень нравится, когда ты рисуешь. Я пошлю ей все твои рисунки. Я напишу письмо твоей маме. Напишу, что тебе здесь очень понравилось, у тебя много друзей, и ты очень любишь рисовать. Тебе ведь нравится у нас?
– Да.
Так и поговорили. Воспитательница отправила тетрадку родителям новенького. Новенький успокоился. Ночью он спал, днем сидел на своей кровати, уставившись в одну точку. Через месяц в детдом привезли инвалидные коляски. Колясок было много, на всех хватило. Дали коляску и новенькому. Нянечки подхватили его под руки, он встал. Подвели к коляске, посадили. Попытались поставить его ноги на подножки, он не дал. Подножки убрали совсем. Он оттолкнулся ногами от пола и поехал. Очень быстро перебирая сильными ногами по полу, он покатил по коридору.
На очередном классном собрании воспитательница ругала новенького. Она говорила обычные в таких случаях глупости. Как надрывается страна, выкраивая для нас последний кусок хлеба, какой он неблагодарный. Доказывала, что она поступила с новеньким как с человеком, отправила его тетрадку родителям, а в тетрадке, оказывается, он облил грязью весь коллектив детского дома, расписал жизнь детдома в черном цвете, огульно охаял педагогический совет и обслуживающий персонал. Она говорила и говорила. Новенький не слушал. Когда она дошла до обычных в таких случаях обвинений в черствости и бездушии, он отодвинул ногой школьную парту и выкатился в коридор. Больше писем ему писать не разрешали. Он и не просил.
Когда мы оставались одни, я разговаривал с ним. Медленно проговаривая каждое слово, он произносил фразу, вопросительно и недоверчиво смотрел на меня. Я повторял его слова. Постепенно он стал доверять мне, и повторять его слова мне уже не требовалось. Мы просто разговаривали. Я спросил его, что же конкретно было в том письме.
– Рубен. Я много думал.
– Знаю, ты много думал и написал хорошее письмо. Что ты написал?
– “МАМА МЕНЯ ПЛОХО КОРМЯТ И НЕ ДАЮТ КОЛЯСКУ”.
Вся первая страница его первого в жизни письма была исписана буквами “м”. Большими и маленькими. Он надеялся, что хоть одна буква из всей страницы будет понятна. Иногда на букву он изводил несколько страниц.Толстая тетрадка в девяносто шесть страниц была исписана полностью. Я пытался спорить:
– Первые четыре буквы – лишние.
– Я много думал.
– Все равно первые четыре лишние. У тебя могло не хватить места в тетрадке.
Он задумался. Потом широко улыбнулся и медленно, очень четко произнес: “Ма-ма”.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"