Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №5/2002

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

НОВЫЙ ФОРМАТ
 

Виктор КРИВУЛИН

Ленинградский дом как символ бездомности

Дом. Слово, почти начисто лишенное тепла для нас, кто рос в послевоенном Ленинграде. Звук этого слова более всего был похож на басовитый лай гаубицы – так бухала тяжелая резная дверь с тугой доисторически-медной пружиной, впуская в парадный подъезд клубы морозного пара с проспекта. Новенькая эмалированная табличка, варварски, с помощью ржавых болтов, раскрошившая до дыр старинную панель мореного дуба: “Граждане! Берегите тепло, закрывайте дверь”. Всегда холодная парадная лестница, здесь прошла большая, наверное, и самая романтическая часть моего отрочества и юности. “Дом” – это прежде всего вертикаль, альпийское восхождение, переход из мира внешнего, мира “ничейного” в мир собственно “наш”, не “мой” мир лично, именно “наш”. Подворотня – подъезд – лестница, пред-дверие частной жизни, сюда все и выплескивалось – квартирные скандалы изнутри, гудки автомобилей и скрежет трамвая снаружи. Одна и та же лестница пронизывала несколько миров: на нижних маршах ее – запах мочи и кислой капусты, следы стертого линолеума, зияющие лакуны в чугунном цветнике перил, лишенных начального завитка и частично, в самом низу, – деревянного поручня. Зато на верхних уровнях, куда доходило гораздо меньше народу, – прежняя роскошь почти в неприкосновенности: фрагмент витража лейпцигской работы, надраенные металлические штыри и как новенький – резиновый лестничный ковер с меандром по краям. И запах одеколона “Гвоздика” – единственного известного тогда средства от комаров. Высокие запыленные окна с низкими и очень широкими подоконниками. Юнцы в лестничной полутьме на подоконниках, в тяжелых негнущихся пальто, но полулежа, как участники платонического симпозиума, пили портвейн, вели многочасовые разговоры, толкуя какое-либо темное место из пастернаковского перевода “Классической Вальпургиевой ночи”, декламировали стихи – свои и чужие – в полный голос, усиливаемый лестничной акустикой и проникающий даже во внутренний двор-колодец. Оттуда прислушивались к нам подслеповатые окна. В этом доме не было чужих. На звук наших голосов мог выползти сосед-алкоголик, капитан Ельцов со второго этажа, из недр необозримой коммунальной квартиры, где он вел вечную кухонную войну. Вмешиваясь в литературный спор, Ельцов противопоставлял классике брутальную поэзию армейской ругани. “Большой морской загиб” (полчаса непрерывной полифонически организованной инвективы) в его исполнении, звучавший как мощный эпический аккорд, не слабее русского “Фауста”, надолго поразил мое воображение. Ельцов был убежден, будто Генрих Гейне – это русский народный поэт, и помнил наизусть лермонтовский перевод стихотворения “Горные вершины”, правда, в странной, казарменной редакции – с вкраплениями мата через каждые два-три слова поэтического текста. Свое общение с нами Ельцов именовал воспитательным. Когда он уставал от педагогической роли, к нам могла спуститься сухонькая старая дева, учительница литературы с пятого этажа, из поделенной надвое квартиры математика Гюнтера, по чьим гимназическим учебникам учились наши отцы, молча постоять рядом, а потом вдруг ни с того ни сего рассказать, как она вернулась после войны сюда, домой, в пустую нетопленую комнату с выбитыми стеклами и поняла: у нее не осталось ни дома, ни родных, ни близких – никого, и даже рассказать об этом некому. И она сняла солдатскую ушанку и зачем-то долго держала ее перед собой на вытянутых руках. А литературе она училась у Григория Александровича Гуковского, и если кто-то из нас поступит в университет, то есть там такая Маша Привалова на кафедре русского языка – вот кто был главным обвинителем безродных космополитов в 49-м. Маша требовала немедленного ареста всех евреев профессоров на общественном судилище, куда согнали студентов и где каждому нужно было выступать с публичными отказами от своего профессора. Странно, что к голосам подростков с лестницы прислушивались и бессловесные рабочие, и идейные большевики-пенсионеры, но никто на нас не донес ни в КГБ, ни в милицию, хотя до начала семидесятых годов в ленинградских коммуналках существовала особая должность “квартуполномоченного”, который на общественных началах отвечал не только за санитарную, но и за идеологическую чистоту помещения. Квартира, в которой я жил, принадлежала до революции какому-то генералу, ребенком играл я в орлянку с серебряными и золотыми георгиевскими крестами, полученными, думаю, если не за русско-турецкую кампанию 1878 года, то уж за русско-японскую войну 1905-го точно. Поначалу в ней жила одна семья из трех человек и кухарка с истопником. Во времена моего детства жильцов стало уже около 20, считая детей и подростков, а комнат – восемь с половиной, как в фильме Феллини. Полукомнатой можно считать бывшую шестиметровую ванную, без окон и вентиляции, заселенную семьей с грудным ребенком. На стене в сортире было прибито шесть или семь гвоздиков, и на каждом – как хомут в конюшне – красовался персональный семейный стульчак. Под потолком сортира – гроздья лампочек и спутанные гирлянды электропроводки, причудливо ветвившейся по направлению к нескольким, персональным же, выключателям. Нечаянному гостю здесь приходилось несладко, и редко кому удавалось с первого раза сделать правильный выбор. Стульчаков на всех не хватало, и иные свежепереселенные из пригородов подселенцы-квартиросъемщики вскакивали орлом на унитаз, при этом нередко напрочь сворачивая его. Рядом, на кухне, всегда, с шести утра до полуночи, топилась необъятная плита, стоял чад, вечно что-то булькало в кастрюлях и чанах. Было ли это белье, супы, похлебки или варево клейстера – достоверно знал только непосредственный владелец той или иной емкости, ибо все они не просто прикрывались крышками, но во избежание вредоносного соседского вмешательства еще и снабжены были специально приваренными двойными ушками, на которых висели замки и замочки. Хозяйки обычно вплывали на кухню с ключами от своих кастрюль, свисавшими поверх передников на грудь наподобие наперсных священнических крестов. Когда впервые в Эрмитаже я увидел на древнеегипетском саркофаге богиню Изиду с крестовидным ключом бессмертия, то почувствовал себя снова на коммунальной кухне, где общение и приготовление пищи выглядели таким же таинственным ритуалом, как похоронная церемония где-нибудь в Мемфисе. Сакральная территория сортира и кухни. Святая святых коммуналки, алтарная часть любой ленинградской квартиры, агора и форум, место встреч и политико-экономических дискуссий...


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"