Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №76/2001

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

От переводчика

С тех пор как “Московские были” были изданы в парижском издательстве “Плон” и признаны лучшей документальной книгой года, прошло чуть больше десяти лет, но события за это время развивались так стремительно, что многое успело забыться. Не все помнят, а совсем молодые люди просто не знают, какой жгучий интерес вызывала в 1990 году внезапно открывшаяся миру Россия – тогда еще Советский Союз! Вот и во Франции каждого русского, способного связать пару слов, рвали на части, на него, как на заезжую знаменитость, приглашали гостей. Всем хотелось узнать из первых рук, что происходит в Москве и что происходило там в долгие глухие десятилетия. Одни были уверены, что ничего страшного не было, другим каждая московская квартира представлялась камерой пыток. Наивность градом сыпавшихся вопросов ошеломляла, смешила, возмущала русских. Барьер, разделявший вопрошавших и отвечавших, был не только языковым. Требовались свидетели и переводчики.
Лилианна Лунгина идеально совмещала в себе оба искомых качества. Судьба ее сложилась так, что она владела языком русской и европейской культуры и была одновременно носителем и интерпретатором богатого жизненного опыта. В восьмидесятые годы Лунгина, известная в России блестящими переводами с французского, немецкого и шведского (среди переведенных ею авторов – Колетт и Виан, Стриндберг и Белль, дети обязаны ей Карлсоном и Пеппи), подолгу жила во Франции. Когда-то, двенадцатилетней девочкой, она уехала оттуда в другую жизнь и вот теперь решила пересказать, вернее, перевести русскую жизнь для французов. Таков был ее профессиональный долг. И перевод удался. Книга «Московские были», наговоренная Лунгиной и записанная ее другом, журналисткой Клод Кижман, сделала ощутимой для читателя саму материю повседневной жизни в СССР.
В то время никто, и прежде всего сама Лилианна Зиновьевна, не думал о том, чтобы издать книгу по-русски. В ней содержалось слишком много объяснений, излишних для живших здесь. Однако со временем она, как ни парадоксально, приобретает все большую актуальность: сегодня выросло уже целое поколение, которому, как когда-то иностранцам, многое надо объяснять.
В книге одинаково полновесны образы знаменитых писателей, актеров, политиков, диссидентов и крестьянки Моти или случайных попутчиков в поезде. Для Лунгиной не было статистов, люди никогда не превращались в толпу, а потому дни никогда не сливались в серую дерюгу будней.
Кроме непереведенной книги (сегодняшняя публикация – лишь фрагменты одной главы), своего часа дожидается уже смонтированный документальный фильм “Подстрочник” на основе многочасового рассказа Лилианны Лунгиной обо всем, начиная с раннего детства. Живое лицо, живой голос обращены к нам. Фильм ждет финансирования. Но путь от камеры до экрана недешев, и режиссеру Олегу Дорману не преодолеть его в одиночку.

ЛилЯ с мамой Марией Даниловной. Начало 30-х годов

Лиля с мамой Марией Даниловной.
Начало 30-х годов

Натальи МАВЛЕВИЧ

Грустные куклы моей мамы

Глава из книги Лилианны ЛУНГИНОЙ “Московские были”

Поезд замедляет ход. Польша уже кончилась, Советский Союз еще не начался. И вдоль всей этой нейтральной полосы с запада на восток тянутся снежные равнины. В ночь на 2 мая 1933 года, после пяти дней дороги, мы подъезжаем к цели. Поезд остановился в Негорелом, где в то время проходила граница. На перроне пусто, только двое военных с винтовками через плечо прохаживаются из конца в конец. Ночь стоит светлая. Замерзшие лужи поблескивают под луной. Мы с мамой прошли таможенный контроль и решили попробовать послать телеграмму папе в Москву.
Помню как сейчас: я переступила порог вокзала и вскрикнула – в зале полным-полно народу. Все одеты в лохмотья, изможденные, бледные. Все лежат вповалку на полу, подложив под голову мешки или берестяные котомки. Женский крик, детский плач. На площади перед вокзалом людей еще больше, лежат еще теснее. Они что, неживые? Или спят? Откуда они взялись и куда бегут? Какой-то ребенок поднял на меня умоляющий взгляд: “Хлеба!” Холод пробрал меня до костей. Я задрожала.
Мне тринадцать лет, я приехала из Парижа, и вот первое, что я вижу в стране, где мне теперь предстоит жить. Слезы потекли у меня по лицу. Мама, тоже в смятении, сжимает мою руку: “Не плачь! Здесь другая жизнь”. – “Я никогда, никогда к этому не привыкну! Не хочу ехать дальше! Мама, мне страшно, давай вернемся!” – “Невозможно, мы пересекли границу. Мы уже по другую сторону!”

* * *

Несколько дней тому назад мы с мамой выехали из Парижа в Советский Союз. С тех пор как 24 марта 1933 года Гитлер окончательно пришел к власти, всякая возможность проезда на “родину коммунизма” через Германию была исключена. Поэтому мы пробирались с южной стороны: через Италию, Австрию, Чехословакию к Польше. В начале путешествия поезд то и дело останавливался на маленьких станциях около баз зимнего спорта, где вылезали одни группки лыжников и садились другие. Эти дни запомнились мне как увеселительная поездка. Первое потрясение я испытала в Варшаве. После Парижа и Берлина польская столица показалась мне городом из другого мира, полуазиатским, беспорядочным, перенаселенным, по улицам здесь ездили громоздкие фиакры и допотопные автомобили. Один такой отвез нас со всеми чемоданами к друзьям, у которых мы должны были остановиться, это было радушное шумное семейство – в доме пятеро детей и постоянно толпятся друзья и соседи. Не успели мы приехать, как нас позвали к столу: “Подкрепитесь с дороги!” В жизни не видела я столько колбас и копченостей и не слышала такой бурной речи: “Зачем вы туда едете? Зря! Это опасно... и потом, там голод! Люди рады бы оттуда сбежать, а вы суетесь по доброй воле – это просто безумие! Назад вас уже не выпустят, будете сидеть, как в клетке!” На все предостережения мама отвечала одно и то же: “Все решено, назад пути нет... муж ждет нас”.
Восемь лет тому назад мы вместе с папой уехали из Москвы в Берлин. Это было в 1925-м. Отец был горный инженер, и большевистское правительство отправило его торгпредом в Германии закупать станки для первых советских заводов.
В Берлине нам жилось вольготно и приятно, было много хороших друзей, мы часто ездили в Тироль или во Францию. И вдруг в 1930 году все пошатнулось. Папа решил провести отпуск в Москве. Он восхищался нарождающимся новым обществом и хотел увидеть на месте, как работают машины, которые он присылал. Мама, не разделявшая его восторга, была против этой поездки и пыталась отговорить отца, но напрасно. Недели за две-три до назначенного дня отъезда произошел странный случай. Отцу позвонил незнакомый человек и настойчиво просил о встрече: “Это очень важно, мне обязательно надо с вами поговорить”. Отец ему отказал. Через несколько дней тот позвонил опять. Тогда отец, удивленный таким напором, назначил ему встречу в кафе на Курфюрстендам. Там к нему уверенно подошел человек, судя по внешности, русский, и сказал: “Не спрашивайте, кто я. Достаточно того, что я знаю вас. И вашу жизнь. Вы порядочный человек. Не уезжайте! Если вы поедете в Москву, то выбраться оттуда не сможете”. Отец пришел в возмущение. А незнакомец прибавил: “Поверьте, я знаю точно, если вы поедете в Москву, то никогда не вернетесь обратно. Это я говорю просто из хорошего к вам отношения. А вы решайте сами!” И удалился. Отец вернулся домой взволнованный и рассказал все маме. Она стала просить его подумать. “Нет! – ответил отец.
...Когда мы узнали, что отец не вернется, мама решила уехать из Берлина. Обстановка там из-за экономического кризиса и усиления фашизма становилась все тяжелее. Как множество русских эмигрантов: левых и правых эсеров или разочаровавшихся в новом строе писателей – мы покидали этот город в поисках более надежного пристанища. Так мы очутились в Париже, новой столице русской эмиграции, в маленькой квартирке недалеко от Монпарнаса, в доме 32-бис по улице Котантен. По соседству, в доме номер 32, обитал Илья Эренбург с женой. Он был в самом центре кипучей жизни этого населенного литераторами и художниками квартала. Каждое утро я видела, как он, с двумя черными собаками на поводке, идет за хлебом и свежей газетой.
По-французски я знала только “мадам” и “пардон”. И в школе – а мама записала меня в ближайшую – чувствовала себя довольно неуютно. Первым словом, которое я выучила, было слово “спичка”. Потому что на уроках арифметики нас учили считать на спичках: “к одной спичке прибавить еще одну спичку – будет две спички”. И так далее до ста. Через несколько месяцев мама перевела меня в эльзасскую школу, и там я наконец научилась прилично читать и писать по-французски. Мне там очень нравилось, но обучение стоило слишком дорого, и пришлось еще раз сменить школу – я поступила в лицей Виктора Дюрюи.
В лицее мне привили вкус к французскому языку и культуре, позднее эта привязанность превратилась в настоящую страсть, и французская филология стала моей профессией. В новой жизни мне страшно не хватало отца. Хотя он писал мне каждый день (это было первое, что он делал, как только просыпался), но чаще всего это были открытки с видами грандиозных новостроек: заводов, ГЭС. Папа рассказывал мне, как он ездил на разные комбинаты и шахты – он был человеком своего времени.
В Париж мы приехали почти без средств. Помочь тоже было некому, и мама решила завести кукольный театр. Она сама сделала два десятка надевающихся на руку кукол из папье-маше, декорации и ширму. Все легко складывалось и помещалось в один чемодан. Дети наших друзей разыгрывали русские сказки, которые мама переводила на французский и инсценировала. Спектакли проходили в зале на улице Кампань-Премьер, и каждый был настоящим праздником. Я выступала под именем Лили Имали (на иврите “Имали” значит “мать Лили”, такой псевдоним взяла моя мама), кроме того, в мои обязанности входило расклеивать на улицах афиши и раздавать программки. Мы давали представления и в частных домах на детских утренниках. Вот это было для меня не так приятно – я чувствовала себя не такой, как все дети, меня даже не приглашали с ними за стол. Летом же мы уезжали на гастроли в Сен-Жан-де-Люз, на басконское побережье, жили в доме у знакомых. Там собиралась вся наша компания: Лида и другие друзья. Среди них толстый мальчишка по прозвищу Рике, он же Анри Пьер, который тоже играл в нашем театре. После войны он стал печататься в “Монд”, а еще позже, в шестидесятые годы, был корреспондентом этой газеты в Москве.
Мама решилась ехать в Советский Союз, потому что там был отец. Она долго колебалась между страхом – отлично понимая, что там нас ждет трудная, опасная, совсем непохожая на ставшую привычной жизнь, – и желанием быть с человеком, которого любила со времен гимназической юности в Полтаве. Отец же упорно звал нас. Первые три года он жил в одной комнате с братом, его женой и сыном и спал на столе, но потом наконец получил жилье, где могли бы жить и мы. Получить разрешение вернуться в СССР стоило маме немалых хлопот. Ей пришлось съездить в Берлин, и мы несколько месяцев ждали. Въезжать в Союз и выезжать оттуда было сравнительно нетрудно до 1930 года, когда вышел указ, по которому остававшиеся за границей советские подданные теряли право на возвращение. Наконец разрешение было получено, мы собрали вещи, не забыли прихватить и кукол. Наш последний, прощальный визит был к танцору Тони Грегори. Он жил в Латинском квартале, куда надо было идти через Люксембургский сад. Это было в конце апреля, деревья уже стояли в цвету. С тяжелым сердцем смотрела я на гуляющих по саду, на фонтаны, на кораблики, которые дети пускали в пруду, и думала: “Увижу ли я все это еще когда-нибудь?” Тони Грегори встретил нас со словами: “Значит, все-таки едете?” Потом обнял меня и, с любовью глядя в глаза, сказал: “Ты уезжаешь, так далеко... это все равно что захлопнуть за собой дверь и повернуть ключ в замке – боюсь, как бы не навсегда!”

Перевод с французского


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"