Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №76/2001

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

НЕСЛУЧАЙНЫЕ ДИАЛОГИ

Алексей САМОЙЛОВ,
Санкт-Петербург

Снобизм как форма отчаяния

Беседа с Андреем Битовым

Андрей Битов

РОЖДЕННЫЙ ПЕТЕРБУРГОМ

– Я знаю – с ваших слов, – что вы родились дважды: один раз – 27 мая, второй – 26-го. В Ленинграде в 1937-м и в Москве – в 1994-м. Вообще-то, по утверждению философов, всякий человек рождается дважды: сначала как природное существо, потом – в духе, в сознании. Вот об этом истинном рождении хотелось бы поговорить…
– К нам, родившимся в Ленинграде, культура приходила через Петербург, она породила, например, Бродского. Мы ведь все – Глеб Горбовский, Александр Кушнер, Сергей Вольф, Рид Грачев, Евгений Рейн, Сергей Довлатов – воспитывались нашим городом. В Петербурге все воспитывает человека – и проспекты, и здания, и даже просто камни. И вода тоже. То есть ты просто ходишь по городу и получаешь литературное образование. Потому что в общении с петербургскими камнями ты сразу попадаешь в какой-то литературный контекст.
Что было в Питере – так это вкус. Позже его назвали снобизмом, и вкус этот, может быть, рожден стенами города. Кстати, Бродский употреблял слово «снобизм» вовсе не в негативном смысле – он считал снобизм формой отчаяния. Да, отчаяния. Сколько же в Питере погибло великолепных талантов – спились, уехали, покончили с собой; кого-то посадили, кто-то умер, кто-то попал в дурдом. Несправедливые, глухие и страшные судьбы. Те же, кто уцелел, пробился, обязаны этим и стенам города, и самим себе, сумевшим сохранить свое достоинство во взаимоотношениях с судьбой, чрезвычайно нервных для поэтов и писателей. И, конечно, говоря о том времени, объединяющем людей общей судьбой – наше поколение очень приблизительно называли хрущевским (начал я в литобъединении Горного института у поэта Глеба Семенова в 1956-м, а через три года перешел, уже как прозаик, в литобъединение Михаила Слонимского), – нельзя не упомянуть стариков, которые с нами возились. Ну какие они были старики? Теперь я понимаю, что это были люди моего возраста сегодняшнего, даже помоложе: Лидия Яковлевна Гинзбург, Михаил Леонидович Слонимский, Вера Федоровна Панова, Наум Яковлевич Берковский.


…СЕРЬЕЗНАЯ СТРАНА

– В последний день июля 80-го вы вернулись в Питер из олимпийской Москвы, с похорон Высоцкого; из редакции «Авроры» пошли ко мне домой, помянули его, посмотрели по телеку финал Олимпиады по прыжкам в высоту (выяснили, что в пятнадцать лет вы брали «ножницами» сто семьдесят пять)… Долго и хорошо сидели, заедая «Столичную» морошкой. И вы тогда сказали, уж не помню в какой связи: «У нас ужасно серьезная страна».
– Я так сказал? Ну что ж, это, наверное, правильно. Но можно сказать лучше: «Россия – это чудо. Россия – это задание».
– Чье задание – не спрашиваю, но оно, кажется, еще не выполнено?
– Оно еще не выполнено человечеством. Тайна России сохраняется. Павел Петрович, герой моего романа-странствия «Оглашенные», говорит так: «Если тюрьма есть попытка человечества заменить пространство временем, то Россия есть попытка Господа Бога заменить время пространством».
Феномен нашей страны – великая уникальная культура при отсутствии цивилизации: то есть у нас нет ответственности за себя, за свое дело, зато есть такая российская непереносимость конца работы. Пример того, как в одном человеке можно пройти и культуру и цивилизацию, преподал нам Пушкин. А мы сами в себе, внутри, этот порог ответственности, который от культуры приводит к цивилизации, пройти не можем.


ЛЮБОВЬ К ГЕОГРАФИИ

– Сейчас вы раскатываете по земному шару как президент Русского ПЕН-клуба, пишете (набираете на компьютере) свои тексты в Берлине, на шведском острове Готланд, преподаете в Нью-Йорке русскую литературу японским студентам и возвращаетесь домой – в Москву и Петербург. А тогда вы мотались по Союзу – ныне на обломках империи перечитываю ваши «Уроки Армении» и «Грузинский альбом», вспоминаю нашу сумасшедшую, еще со школьных лет, любовь к географии, к Пржевальскому, к путешествиям (читай: к свободе) и думаю: неужели никакой дружбы народов на самом деле не было?..
– Утрата дружбы народов – единственная категория, ностальгически переживаемая нами после того, как не стало советской власти. На официальном уровне, как лозунг, мы это презирали, а практически дружба народов была. Заслуги советской власти тут нет – это заслуга замкнутого пространства и железного занавеса. Все, что я знаю про народы, про нации, я знаю через нашу империю, через контакты с людьми, через их потрясающую сердечность. Люди признавали друг в друге людей помимо национальностей.
– Отчаяние часто подступало к сердцу, когда вы, как древний номад, кочевали по империи, лишенный уюта дома, постоянного заработка, надежды, что мрак безвременья когда-нибудь рассеется?..
– Отчаяние всегда в сердце.
– Значит, вам близка мысль, что норма самочувствия – это отчаяние?
– Замечательная мысль. И чья же она?
– Это слова Блока.
– Блок мне очень близкий человек.
– И как жить, как выжить с этим всегдашним отчаянием, с его постоянной спутницей – тревогой?
– Я так скажу: если бы Бога не было, я бы застрелился… Был момент, когда я собирался выйти на Красную площадь, облить себя бензином и поджечь. Это 79-й год. Я подумал: если наши введут танки в Югославию, то я это сделаю. Почему-то думал, что мы вторгнемся на Балканы, а в Югославии у меня жила любимая женщина. Но Господь, должно быть, подтолкнул под локоть нашего министра обороны, и мы вошли в Афганистан. Об этом замечательно сказала одна вредная старушка, бывшая наша шпионка-резидентша на Востоке, у которой в Москве снимал комнату мой узбекский приятель по сценарным курсам.
– Полный мрак! – воскликнула старушка. – Зачем нам это нужно? Там же ничего, кроме пыли и болезней, нет. К тому же Афганистан всегда был наш.


НАБОКОВ

– Поколение шестидесятников, к которому мы принадлежим, в силу объективных причин было демонически невежественным, но тяга к культуре у нас в крови, читали мы запойно…
– Признаюсь, что я всегда был убогим читателем, я до сих пор читаю по слогам… От всех моих библиотек, от всех разводов у меня остались четыре книги: «Записки охотника», «Робинзон Крузо», «Приключения Тома Сойера» и Коран – из библиотеки прабабушки, первое издание в России, перевод с французского.
А Евангелие я впервые прочел в двадцать семь лет, когда уже написал «Сад» и «Дачную местность». В 63-м я прочитал Евангелие, Пруста, Заболоцкого, Мандельштама, Зощенко.
Прочитав все это подряд, я стал другим человеком. И знаете, как ни странно, может быть, они меня разорили, а не восстановили – может быть, я гораздо круче шел… Не знаю, благодарен ли я этому эпизоду. Да, была невероятная безграмотность, но и огромный заряд энергетики. Мы все были такими…
– На международной конференции (1999 года) в Петербурге, посвященной юбилеям А.С.Пушкина и В.В.Набокова, был сделан доклад «Сцепление времен»: Пушкин, Набоков, Битов». Кстати, Набокова в 70-м вы уже читали?
– В конце того года я его начал читать, и надо сказать, он меня проломил. У меня есть несколько писателей, на которых я проломился, – Набоков, Бродский, Платонов.
Это сложная история, это событие жизни, это событие биографии. Прочитать книгу, как стихи Бродского, как «Подвиг» Набокова, как платоновский «Котлован», – все равно что родить ребенка – события одного ряда.
Набоков, по-моему, совсем не такой, как мы его себе представляем. Может быть, со временем мы поймем, что он не был таким уж олимпийцем, снобом и мастером, как мы привыкли думать в общем-то. А то, что это сердце, то, что это боль, вроде как заслонено этим невидимым снобизмом. Как и Пушкин, он не для нас писал. Скажем так: для чего-то еще. И вот это-то еще нам уже нужнее воды и воздуха.
Когда он умер, я пережил его смерть как потерю близкого человека, хотя понятия не имел о нем как о личности. 1977-й был годом смертей: я потерял отца, а вскоре Набокова – и как-то это у меня слилось в ощущении…


ЗАБЫТЬ, ЧТОБЫ ВЫЖИТЬ

– Мы в детстве, сказано поэтом, ближе к смерти, чем в наши зрелые года. Эта детская близость к смерти, наверное, и включает механизм памяти. У нашего поколения – в сорок первом нам было четыре-пять – он запускается в войну…
– Моя память начинается с войны, с блокады, с первых июньских бомбежек в Любытине, с «Дороги жизни», по которой в марте сорок второго нас везли на Большую землю: колеса машин сантиметров на семьдесят утопали в воде, от них брызги под солнцем были похожи на крылья бабочек.
– На память не жалуетесь?
– Не жалуюсь, но она у меня плохая. Как ни странно для человека пишущего, словарной памяти у меня мало. Имена, числа – увольте… Я помню глазами. И еще – у меня идеальный внутренний слух, хотя я правильно не могу «Чижика-пыжика» спеть. Я просто помню все голоса. Все голоса и лица.
При моем способе писания прозы (я пишу текстами, т.е. главами, где все слова связаны) памяти особенно не требуется, а необходимо особое эмоциональное состояние, когда чувствуешь саму жизнь, начинаешь волноваться и с помощью письма ощущаешь себя в этом мире, познаешь его. У меня все черновики в голове, а пишу я набело и целиком, сразу.
– А в чем секрет прозы?
– Спровоцировать душу человеческую на реакцию полной аутентичности, вызвать в человеке его опыт. Если ты сумел это сделать – все, читатель твой.
Очень простой рецепт придумал я в молодости: «Скажи самое тайное – это будет самое общее». Не то скажи, что запрещено, разрешено – все заболтались в этом диапазоне, – а скажи то, что ты чувствуешь. Я стоял тогда перед большой проблемой: что же я чувствую, что же действительно нуждается в проблеме моей памяти?
Допустим, я уходил от любимой, и я не помнил ее, и меня это интересовало: как же так – я не помню свою любимую?.. К чему же я стремился, если я так хорошо это забыл? Почему эта душевная смута стерта?..
Я не думал, что советская власть в этом виновата. Я думал о великом механизме ума, которым воспользовался человек для выживания.
Сегодня мне понятна цельность этой мысли. Не как они умирали, а как они выжили. А выжили они с помощью особого механизма ума, который я исследовал, понимал – по себе, по другим.
– Вы согласны с тем, что в основе памяти – забывание, как в основе ума – незнание?
– Может быть. Меня всегда волновало: как человек умудряется забыть?! Как он сумел забыть двадцатый век, девятнадцатый, Пушкина, Блока?.. И как он при этом выкрутился? Как выжил в системе запрещенной культуры, запрещенного духа?..
Есть у человечества какая-то тайна, которая меня больше всего волнует. Целый биовид хранит эту тайну, тайну возраста, тайну секса. Единственная программная вещь человечества – это то, что вы узнаете свой опыт, главным образом любовный, а потом и всякий другой – последовательно. Никакой предварительной информации по опыту у человека нет, вы рождаетесь и умираете, не ведая того, что вы переживете.
Эту информацию человечество никогда не сделает открытой. Люди договорились не выдавать главную тайну жизни. Возраст не сообщает возрасту о возрасте. Все у нас обработано, кроме этого. Это запрет рода, запрет вида.
Эта тайна гораздо глубже всей философии.
Пока я не умер, я должен быть немертвым. Я обязан быть немертвым… Быть мертвым внутри жизни – это великий грех, этого нельзя разрешить себе.


УМ И ЗНАНИЕ

– Дед Одоевцев из «Пушкинского дома», великий знаток литературы, поражает своим парадоксом о том, что ум – это нуль и что этот нуль умен. Ум, говорит он, – это больше, чем мозг, сердце, знание, образование. Ум у нас часто путают с цитированием готовых объяснений происходящего, с памятью, в то время как ум – это способность к реальности на уровне сознания.
Не кажется ли вам, Андрей Георгиевич (я обращаюсь тут к вашему профессорско-преподавательскому опыту, к опыту отца и деда), что мы, взрослые, эту способность сознания к реальности, эту мощную мускулатуру ума наших детей развиваем очень плохо: учим конкретным, отрывочным знаниям, полагая, что об общем, об устройстве мироздания, им по малолетству думать не положено и об этом они узнают в свой черед, тогда же, вооружившись знаниями, они и думать научатся?

– У нас всегда получается: «Сначала научишься, потом думай». А ведь следует наоборот. Что получается, когда детей загоняют в школьный концлагерь, дают десять лет без права переписки, но с легкой расконвоированностью? Да то и получается, что у детей прежде всего гибнет способность восприятия универсума, эксплуатируются почти попусту очень свежие и мощные мозги. Гибкая, сильная память забивается прописями, рассказиками из хрестоматий. Ведь что такое школьные учебники? Для младших-то классов? Кто их пишет?
– А кто их пишет?
– Я знаю, кто их должен писать: самые гениальные умы, настоящие ученые. Учебник написать – подвиг. Довести что-то до прозрачности и ясности, не унизив свою тему и не упростив предмет, – это невероятный подвиг слова. Чтобы научить человека думать, необходимо преподавать целое, дать представление об универсуме мира, человека, языка. А потом лишь уходить в частности. Я мечтаю о трех учебниках, которые должны приходить к ребенку одновременно с Азбукой: об учебнике экологии, учебнике философии, учебнике лингвистики.
– Ваши идеи в чем-то пересекаются с проектом реформирования образования, с которым лет пятнадцать назад выступал выдающийся филолог, глава петербургской школы классиков-античников Александр Иосифович Зайцев, недавно ушедший из жизни. Он тоже считал, что дети способны к абстрактному мышлению куда больше, чем к конкретному, и лучше нас, взрослых, связаны с высшей божественной силой. Он предлагал строить современное образование на основе возвращения к античной традиции с использованием опыта старых гимназий в изучении древних языков, математики и, разумеется, современных компьютерных средств. Призывы профессора Зайцева, о чем мы писали в «Первом сентября», были услышаны немногими… А вы кого хотите призвать совершить этот подвиг – написать учебники для больших умов младшего школьного возраста?
– В преддверии Пушкинского лицейского дня я в центральной печати призвал людей такого уровня, как Аверинцев, Вячеслав Иванов, Гаспаров, Успенский, совершить этот подвиг – для российской школы, для нации.
– Был уже какой-нибудь отклик?
– Мой призыв был напечатан в понедельник в одном московском издании, а во вторник мне позвонил в Петербург из Москвы Юрий Карякин (он ведь не только о Достоевском замечательные книги пишет, но и в самой обычной школе много лет литературу преподает) и поддержал меня. Мой друг Карякин согласился с тем, что учебник может быть чудом, потому что это книга, а книга – чудо общения с чужим (воспитание вообще совершается вне семьи, чужими людьми), а чтение – это вид наслаждения, форма наслаждения, а не принудиловка школьных параграфов с вопросами.

МОСКВА, ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

– Вы не только переехали в Москву, но и родились там – во второй раз. Как это получилось?
– Бродский признался мне, что, когда ему делали операцию на сердце, твердил себе: «Иосиф, хорошо, что не голову, хорошо, что не голову». Опасался за сознание.
А мне в Московском институте нейрохирургии у знаменитого Коновалова в мае 94-го голову буравили. Десять дней жизни давали, вызвали родных попрощаться: подозревали злокачественную опухоль мозга. Под местной анестезией операцию делали. Я попросил, чтобы зеркало принесли, хотел все видеть. И когда вскрыли череп и поняли, что это не злокачественная опухоль, а нарыв, то хирурги запрыгали в операционной от радости, словно футболисты, забившие гол.
И я заплакал: «Надо же, кто-то радуется тому, что я буду жить…»


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"