Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №49/2000

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

Борис ВАСИЛЕВСКИЙ

Почему Робинзон Крузо
не смог обустроить Россию

Мы только сейчас открываем то, что Дефо продумал триста лет тому назад. Так считает автор статьи, опубликованной в № 5 журнала “Дружба народов”

Изнанка Англии

Первый “Робинзон” на русском языке появился в 1762-м. В переводе с французского Якова Трусова. Что с французского, а не с английского – это в порядке вещей, мы и Шекспира и даже Диккенса переводили поначалу с французского. До конца XVIII века трусовский перевод переиздавался еще раза три. Однако и теперь такого читательского восторга, как в Европе, у нас почему-то не воспоследовало, и собственного русского варианта Робинзона мы тоже иметь не захотели. И влияния на нашу литературу он никакого не оказал. Ну промелькивал иногда у классиков, так, бегло, в основном как возможность для сравнения. Как правило, иронического. Толстой, правда, не удержался и все-таки переложил “Робинзона” для детей. Ну это из области не столько литературы, сколько его педагогических экзерсисов. “Робинзон” сделался исключительно детским чтением. Судьба вырванного из общества одиночки нас не трогала, напротив, нас сразу стали волновать проблемы исключительно общественные, и главные из них, как известно, борьба с самодержавием, с крепостничеством, освобождение крестьян. До Робинзона ли нам было? Общество наше тогда только зачиналось в сравнении даже с тем английским, которое уже существовало во времена Дефо. Там уже осозналась стабилизирующая роль среднего сословия (см. напутствие Робинзону его отца: “Среднее состояние – наиболее благоприятное для расцвета всех добродетелей, для всех радостей бытия; изобилие и мир – слуги его; ему сопутствуют и благословляют его умеренность, воздержанность, здоровье, спокойствие духа, общительность...”). Там был парламент, принявший в 1679 году закон о гарантиях свободы личности. Там уже произошла революция 1688 года, которую Б.Рассел назвал “самой умеренной и самой успешной из всех революций... Ее цели были очень скромными, но они были полностью достигнуты, и в Англии до сих пор не видят необходимости в другой революции”. Там проводились выборы, вовсю шла межпартийная борьба. Сам Дефо в качестве тайного политического агента мотался по всей Англии, выведывал и доносил правительству о настроениях избирателей. Это дало ему после возможность написать: “Я видел изнанку всех партий, изнанку всех их претензий и изнанку их искренности, и подобно тому, как пророк сказал, что все суета сует и томление духа, так и я говорю о них: все это простое притворство, видимость и отвратительное лицемерие со стороны каждой партии, во все времена, при всяком правительстве, при любой перемене правительства... (курсив мой. – Б.В.). Их интересы господствуют над их принципами”. Тут прямо напрашивается: не потому ли Дефо, порядком приуставший от всего этого, и кинулся сочинять свою утопию о счастливом человеке, очутившемся на необитаемом острове – вдали от всякого притворства и лицемерия? Как некогда в тюрьме написал “Гимн позорному столбу”, так теперь, озверев от “общества” и “борьбы”, создал гимн человеческому одиночеству... А мы, не говоря уже о герценовских временах, только теперь начинаем сталкиваться с тем, в чем Дефо разочаровался триста лет тому назад. И выходит, в противоположность вышесказанному, что мы не только не переросли, но опять еще не доросли до Робинзона. Вот, может быть, как раз сейчас начинаем дорастать и понимать. Прозревать понемногу, что жизнь дается человеку один только раз и проживать ее надо так, чтобы иметь возможность записать, подобно Рокуэллу Кенту в его “Аляскинском дневнике”: “День вступления на пост нового президента здесь остался незамеченным”. А еще лучше – даже и такой записи не сделать.

Стакан воды

Но есть еще одно соображение, пожалуй, главное – о причине, почему не принят был у нас Робинзон. Так безоговорочно, как на Западе. Причина эта – в особенности вечной нашей и, видимо, предначертанной нам природы: нам всегда был чужд труд. “Мы своим трудом жить не умеем.
...Для приобретения мнения первее всего надобен труд, собственный труд, собственный почин в деле, собственная практика! Даром никогда ничего не достанется. Будем трудиться, будем и свое мнение иметь. А так как мы никогда не будем трудиться (курсив мой. – Б.В.), то и мнение иметь за нас будут те, кто вместо нас до сих пор работал, то есть все та же Европа, все те же немцы, – двухсотлетние учителя наши”. Это из Достоевского, из “Бесов”, из высказываний Степана Трофимовича Верховенского. Возразят, что это мнение не автора, это мнение персонажа, которое сам Достоевский мог и не разделять. И Верховенский-отец списан был, как известно, с профессора Т.Грановского, либерала и западника, списан причем в каком-то сниженном, подчас шаржированном, гротескном виде. Но Достоевский вот как отзывался о Грановском и Верховенском: “Грановский был самый чистейший из тогдашних людей; это было нечто безупречное и прекрасное... Это был один из самых честнейших наших Степанов Трофимовичей...” – и прибавлял при этом: “Ведь я люблю Степана Трофимовича и глубоко уважаю его...” Для людей такого типа и для их высказываний Достоевский даже изобрел такое парадоксальное по тем временам понятие, как “цинизм идеалиста”, в котором усматривал, однако, “чувство гражданина, скорбь гражданина”... Наконец, и сам Достоевский позволял себе схожие мысли, уже непосредственно от своего лица. Лет пять спустя после “Бесов”, в “Дневнике писателя” за 1876 год, в разделе, который так и назван – “Немцы и труд”, он описывает свои впечатления от поездки в Германию, в Эмс, на воды. Поразила его там девушка, разливавшая воду в стаканы. “Она сама протягивает к вам стакан и знает, что из тысячи стаканов – вот этот ваш, а этот другого, помнит наизусть, сколько вам унций воды, сколько молока и сколько вам предписано выпить стаканов... И главное – тут несколько тысяч больных”. Еще служанка девятнадцати лет, которая одна обслуживала отель, где он проживал: мыла во всем доме полы, меняла каждому постельное и столовое белье, бегала по поручениям: “за вином к обеду тому-то, в аптеку другому. К прачке для третьего, в лавочку для самой хозяйки”. Спать она ложилась в половине двенадцатого ночи, вставала в пять утра. “Заметьте, – пишет Достоевский, – что в ней нет ничего приниженного, забитого: она весела, смела, здорова. Имеет чрезвычайно довольный вид, при ненарушимом спокойствии. Нет, у нас так не работают (курсив мой. – Б.В.), у нас ни одна служанка не пойдет на такую каторгу, даже за какую угодно плату, да, сверх того, не сделает так, а сто раз забудет, прольет, не принесет, разобьет, ошибется, рассердится, “нагрубит”, а тут в целый месяц ни на что ровно нельзя было пожаловаться”. Это, заключает Достоевский, “труд установившийся, веками сложившийся, с обозначившимся методом и приемом, достающимися каждому чуть не со дня рождения, а потому каждый умеет подойти к своему делу и овладеть им вполне... здесь все так работают, не одни служанки, а и хозяева их...”
Во избежание недоразумений надо уточнить: а какой труд имеется в виду? Для нас всегда был (и остался) чуждым не труд вообще, а тот, который Достоевский наблюдал на Западе и апофеозом которого явился роман Дефо. Методический, упорный, каждодневный, будничный. Индивидуальный, добровольный, сделавшийся потребностью натуры. Труд прежде всего для самого себя, но из которого-то единственно что-то ощутимое, путное и выходит.

Рисунок Николая ПОПОВА


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru