Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №13/1999

Архив

Эта полоса – о людях и дорогах. Дорога – одно из самых завораживающих слов, дорога означает что-то новое: путешествие, переезд, жизнь. Дорога проходит мимо каждого дома. И, выходя за дверь, любой из нас оказывается в дороге. Она никому не принадлежит. Она ведет от встречи к встрече. И только кажется, что удивительные страны, интересные люди и невероятные приключения где-то далеко-далеко: вот они, совсем рядом, а дорога к ним начинается у нас под ногами!

Надя КЕВОРКОВА

Взмах руки в сторону моря

Три истории, рассказанные восточным ветром

История Али и Ибрагима

Осень, даже ее начальное дыхание к лицу приморскому пейзажу. Облагораживает. Смягчает цвета. Щадит белую европейскую кожу. Дзинькает лирической струной – чтоб ей надорваться. Понедельник. В Турции он подобен времени после бедствия. Закрыты лавки, магазинчики, кабачки, пляж пуст, и только волны выносят на берег последствия праздника жизни – пакеты, коробки, фантики, бутылки, жестянки, башмаки; на всем – мета бренности, поцелуй эколога, и все это лениво подбирает утомленный служитель пляжа, строящий маленькие пирамидки мусора, которые приедет убирать трактор. Трактор приедет не сегодня, не завтра, может быть, в четверг, так что и у моря, и у служителя есть время, и они делают свое дело не спеша.
Не скоро нахлынет новая толпа отдыхающих. Жующих, пьющих, играющих в мяч и свидетельствующих о прожитом горами отбросов. Мраморное море, зеленое, иногда серое, реже свинцовое, розовое и желтое в солнечный штиль, безразлично принимает корявые турецкие тела, которые ему не удается обточить, ни даже подправить вот уже пять веков – бросовый материал, зряшная работа, непосильный труд для соленой волны.
Варварский язык, ударяясь о воду, делает ее бессильной, и турки выходят на песок такими же, как были, – коротконогими, обвислыми и мордатыми. Их пористая кожа не умягчается – дубится, как от конского пота, не золотится – чернеет, как кожа янычара, предвкушающего ужас осажденных.
Редкие экземпляры – да простится цинизм наблюдателя! – редкие особи, слишком подолгу вглядывающиеся в линию горизонта, слишком привязчивые к деталям пейзажа, слишком нарочито пренебрегающие тем, что принято у добрых соседей, вот они-то случайным утром видят в зеркале свои глаза голубыми или зелеными. Но зеркала есть не у всех. Впрочем, и обладателю такового не гарантировано, что назавтра цвет сохранится, и уж тем более, что дети, внуки, правнуки унаследуют странный, почти неестественный цвет радужной оболочки. А земляки будут помнить, какие необыкновенные глаза были у Али, разносчика бубликов, и у Ибрагима, который торговал мороженым.
Вот он идет, Али, с деревянным подносом на голове и кричит что-то вроде “пече”, и к нему сбегаются кривоногие турчонки с зажатыми в кулачках монетками. Али снимает с головы поднос, ставит его на ножки и раздает свои бублики.
Откуда он берется, Али, откуда берутся бублики? Пока он шагает вдоль берега и кричит свое невнятное “пече”, он материален, широкоплеч и костист, но едва он приближается к пирсу, к рыбным лавкам, к шхунам, которые каждый день гонят в море, а вечером красят (но краска не держится, проступает ржавчина, ее снова замазывают, нет чтобы подождать зимы), едва он сходит с арены своего ежечасного прохода, как делается прозрачен и исчезает среди рыбных бочек. Он не купается в море, не пьет чай, не ест свои бублики, не болтает со знакомыми. Он движется вдоль прибоя балетным шагом, и всякий, кто встречается с ним взглядом, застывает от пронзительной синевы его смеющихся глаз.
Говорят, однажды Али появился без своего подноса, по-городскому одетый, с небольшой сумкой через плечо, прошел мимо лавочек и ресторанов, мимо кладбища и военной базы, постоял на шоссе и уехал в сторону Стамбула. Его не было полгода. Весной он вернулся – все с той же сумкой, такой же загорелый, мимо лавочек, мимо продавцов воды и на следующий день появился все с тем же деревянным подносом. “Пече!” – крикнул он, и турецкая кривоногая детвора побежала к нему. “Сегодня – бесплатно”, – сказал он, и все уставились на Али, потому что так много слов он никогда не произносил. “Ты что, разбогател или женился?” – крикнул ему Ибрагим, зеленоглазый торговец мороженым. “Нет, я хотел посмотреть, какое море с другой стороны”. “А-а, – сказал Ибрагим, – и какое оно?” – “Оно бесконечное”.
На следующий день Ибрагим не открыл своей лавочки. Он не открыл ее ни через неделю, ни через месяц. Он исчез. И вот уже два года другие мороженщики торгуют сладким льдом.
Однажды на почту пришла открытка. Открытка была для Али. И на ней красовался штемпель Кейптауна. И написано было: “Али, оно и правда бесконечное. Только разного цвета. Твой Ибрагим”.
Эту открытку дети принесли Али, когда он шагал по пляжу. Али остановился, посмотрел на картинку, прочитал, засмеялся, сунул открытку в карман, поставил поднос на голову, повернулся в сторону моря, помахал рукой и зашагал дальше.

...А я вдохнула отравленный воздух, взглянула на камни и спросила у первого прохожего, как пройти к Святой Софии. Он объяснил. И я зашагала. Зашагала разгадывать сон-ребус, приснившийся то ли мне, то ли ему, то ли целому поколению, из которого мы все выпали.

История, которая случилась нигде

“Турки испортили болгар ленью, ложью и дуростью”. Очень похожий на турка, очень толстый мистер софийского разлива по имени Николай болтал пухлыми ножками, едва доставая до педалей своей навороченной машины. Он глядел настоящим буржуем, по мобильному звонили то и дело его приятели буржуи... Мне было все равно и даже отчасти удобно, что он так занят и не нужно рассказывать, кто я, куда и почему еду. Но он внезапно расхохотался, выключил телефон и бросил его на заднее сиденье так, что он шмякнулся и всхлипнул.
“Турция – это наше искушение, мы хотим турецкого чуда без турецкой глупости. Тебе будет там неуютно”. Ему очень нравилось говорить по-английски, нравилось вставлять французские слова и очень нравилось говорить по-русски. “Это была наша латынь, ты понимаешь, варвары не должны пинать метрополию, когда она унижена”.
На этой фразе я взглянула на него с интересом.
Мы проехали не так уж много, дорога бежала над морем, мне было безразлично, где он свернет, хотя иногда за него делалось страшно: вдруг растает?
Ему было явно в охотку говорить про историю, у него множество друзей, каких-то исторических профессоров, разбросанных по миру болгар: “Такого-то не знаешь? А такого-то? Как же, он писал про...” – И довольно внятно излагал, хотя я почти не слушала.
Дорога совсем приблизилась к морю, и Николай сказал: “Не удивляйся, я давно ни с кем не мог поговорить об этом, если хочешь, я приглашаю, тут мой ресторан и отель на море”. Я отказалась вежливо: надо ехать, и вообще неудобно. “Ты меня не поняла, я тебя хочу угостить, вот в Турции ни за что не соглашайся, а я хоть и похож на турка, но другой”. И опять засмеялся. У него смех был самой обаятельной частью личности, сразу как-то обезоруживал, не знаю, помогает ли это в его бизнесе, отказаться означало обидеть по-настоящему, как обидеть Винни Пуха или Карлсона; я сказала, конечно, спасибо, будем угощаться и осматривать бизнес. Он подмигнул и опять рассмеялся, наверное, он знал, как выигрышно звучит его смех. “Тебе ведь совершенно неинтересно осматривать мой бизнес, и, наверное, ты думаешь, что я обыкновенный обжора...” Тут мы подрулили, и мне, к счастью, не пришлось опровергать все эти кокетства, чтобы продолжать вести себя вежливо. Он едва показался возле ворот, сразу же повыскакивали люди, стали парковать его машину, заряжать телефон. Принесли какие-то бумаги, он распорядился, чтобы меня усадили, и спросил, не устала ли я от болгарской музыки. “Мне кажется, ты можешь немножко сбавить обороты своей вежливости, ведь тебе предстоит Турция, да и тут я не самый типичный”. И болгарскую музыку сменили.
Он кормил меня арбузом, который называется дыней, дыней, которая называется еще как-то, все это заедалось брынзой, которая не брынза; в это время его люди паковали бутерброды, мною забытые, но отчетливо вспомнившиеся ночью, когда ни в какой стороне нельзя было отыскать чего-нибудь съестного; наутро и днем я их тоже вспоминала, эти шикарные бутерброды, и курила, и моя сигарета дымилась страшно неровно, и, наверное, это было потому, что Николай думал, как славно мы с ним поболтали, и какие причудливые случаются встречи на дороге, если ты тормозишь в ответ на протянутую руку, хотя, конечно, в наше время опасно...
У него оказалась вполне путанная биография, не магистральная прямая, с западениями, метаниями, и сейчас он явно давал себе передышку, может быть, навсегда. Он обмолвился, что четыре года прожил в Сирии, несколько раз оказывался в Ливане; однажды пришлось стрелять, хотя его жизни ничто не угрожало, но он был с другом, развлечение среднее, но мужчине, видимо, нужно хотя бы раз это сделать, чтобы перестать этого хотеть; впрочем, ему часто приходилось иметь дело с теми, кто не перестал, да, вот и у него такие работают, и два раза ему тоже приставляли дуло к виску, и, что странно, сейчас ему не страшно, а там, в Ливане, было очень страшно, и он помнит, как закрыл глаза и очень быстро представил себе, что курок нажмут; и ему захотелось взглянуть на того, кто его держал, это было довольно трудно, он скосил глаза и увидел совсем не зверя, не фанатика, а довольно смешного паренька, который как раз чихнул, и Николай рассмеялся, наверное, у него уже тогда был обаятельный смех. Он рассмеялся. И все обошлось, но когда он рассмеялся, страх слетел. Ему нравилось на Востоке, хотя там плохо с дружбой, никогда нельзя знать, дружба ли это; ему так нравилось, что он купил дом в Иордании и несколько лет торговал буровым снаряжением. Несколько лет он думал, что теперь это его профессия, он даже стал находить в ней какое-то обаяние, происходило движение товаров, денег, людей, он почти сжился с образом, все шло хорошо, пока однажды он не проснулся ночью; была зима, не жарко, проснулся и не мог вспомнить, где он, кто он, это длилось недолго, детали восстановились, но он захотел снова вернуть этот мимолетный ужас; у него получилось, тогда он поднялся с кровати, зажег свет, собрал маленький чемодан, но ему показалось много, взял сумку, что-то в нее побросал, просмотрел документацию, очень тщательно ее разложил, написал несколько инструкций управляющему – про дела, про договоры с партнерами, про дом, который предстояло продать, потом обошел дом, собрал в корзину безделушки, подарки, все то, что украшало и уродовало его жизнь, отнес корзину в чулан, вернулся в кабинет, достал из ящика листок старинной бумаги, купленной по случаю, и написал: “Ингебора, мы не сможем завтра, вернее, сегодня встретиться. Я не могу сейчас тебе дать объяснений, так как сам их пока не получил. Все больше не имеет никакого смысла”, подписал, вложил листок в конверт, написал адрес и положил рядом с тем, что он оставил управляющему. Ключи он бросил в окно, когда запер дом, прошел по улице, остановил такси, приехал в аэропорт, первый самолет, на который можно было купить билет, летел в Дели. Там он провел несколько месяцев, а затем вернулся в Болгарию.
Он задумался, замолчал, история совершенно не вязалась с этим неунывающим толстяком, но никаких вопросов не предполагалось. “Теперь ты видишь, что я не зря остановился. Эта Ингебора была моим помешательством, и она, я почувствовал, решила начать облегчать мне мои мучения; я с ней познакомился в Алепе, она что-то снимала, ну и развлекалась, среди европейцев, разумеется, потом я ее видел однажды, на улице. Зачем вы все ездите на Восток? Восток – это большой обман, ты ничего там не найдешь, только то, что случилось с твоей жизнью, там для тебя станет картонным”.

Он засмеялся, разговор сделался снова легким, и я выдала ему свой маршрут, он погрозил пальцем и сказал, что идея хорошая. Он понял больше, чем я сказала, он вообще был склонен понимать, и это чувствовалось по тому, как он отвечал на поставленный вопрос – не прямо, а так, по касательной, но отвечал. Последний раз в Ливане он был в 87-м. Нам обоим хотелось соскользнуть на какую-то нейтральную тему. “Понимаешь, это была экономная война, многие знали, за что они убивали соседа, или им казалось, что знали, но любой, кому хотелось играть в свою игру, без урона для хода войны в нее вливался. Но я не мог влиться, или у меня закончилась игра, не знаю... Позвони из Бейрута. И непременно заверни в Алеп. Я там был почти счастлив. И толстеть я начал потом. Меня это даже не расстраивает. И теперь ничего нельзя поделать. Ты доедешь. И ты вернешься. У тебя все получится. Знаешь, люди из Нижнего Новгорода, не смейся, я там бывал, люди из Нижнего Новгорода или из Варны имеют маленькие планы; люди из Москвы или Нью-Йорка придумывают себе судьбу, а у тебя не географическое. Это не небо, не обольщайся, и не то, что возникает среди людей. И не карма, уж про карму я много знаю. Это не вмещается в мой словарь, но я понимаю. Я не захотел так. Постарайся пролететь Турцию быстро. Тебе там будет трудно. Ведь тебя не ждут в Стамбуле? Угадал? Погуляй по городу, выпей чашечку кофе, посмотри на Босфор и вперед. Две тысячи километров, а ты должна спешить. Понимаешь, ты за нас едешь, за тех, кто неподвижен. Знаешь, я ненавижу свой бизнес. Эти рестораны, отель, машины, эти ужасные люди, с которыми я работаю, – все это ложь, но ничего нельзя изменить. Позвони из Бейрута, если вспомнишь”.
Он покачал ножками и тихо запел по-арабски. Я лихорадочно соображала, что бы такое оптимистичное произнести. Арбуз был бесконечный, он иногда оборачивался, и приносили новое блюдо. Потом я пошла купаться, а он так и сидел, курил, иногда к нему подходили его люди, иногда приносили телефон; и вдруг меня осенило, что он научился возвращаться в то свое иорданское “нигде”, и оно спасает. Я вернулась, море смывало неловкость, слова, истории, снова можно было потрепаться, он хотел кормить меня лягушками и омарами, я отказывалась; он дал мне телефоны друзей в Софии, если вдруг я заторможусь на обратном пути. “Они нормальные, без извилин, ты им скажи, что мы познакомились там, ведь это почти правда, они тебе покажут Софию и все-все расскажут про Болгарию...” И, разумеется, он засмеялся. Я взяла свой рюкзак, оглянулась, он махнул маленькой пухлой ручкой. “Уж про Болгарию они тебе все расскажут... Но...” И он что-то сказал по-арабски. “Ты поняла?” “Нет!” – крикнула я и пошла к дороге почти бегом, чтобы не расплескать этот странный смех и это причудливое “нигде”, которому надо было научиться.

История русской девочки Анны

Русской плохо быть в Турции. Если ты говоришь, что ты русская, то в глазах турка возникает вопрос: Наташа? Плохо быть Наташей за 10 долларов. Что их сюда манит? От чего бегут? Нищета в деревенской глуши, безнадежность, а здесь – шум базара, бойкая торговля всем на свете, русские надписи с ошибками, суррогат веселья. И каждая чувствует себя почти принцессой, пока она идет в короткой юбке на высоких каблуках, надеясь: а вдруг повезет... Какое зыбкое место в смысле везения, какое беспроигрышное место, чтобы удача отвернулась навсегда.
К этой девочке все это не имеет никакого отношения.
Она родилась в Дубоссарах, родители – то ли школьные учителя, то ли что-то близкое, в доме были книжки, в гости приходили не только соседи и родственники; маленькую Аню определили в танцкласс местного клуба, где она делала определенные успехи, настолько определенные, что после школы уехала в Кишинев и с легкостью поступила в балетную школу. Впереди маячила не то чтобы карьера, но она старалась не думать о том, что впереди. В первую же зиму в нее влюбился разудалый парень, они веселились, как можно веселиться в провинции – ходили в бары, на дискотеки, где она любила поразить публику каким-нибудь па, ходили к знакомым пить чай, гуляли в парке и мечтали летом поехать на море. Ее приятель накопил денег и решил сделать ей шикарный подарок – повезти ее в Стамбул, и не за товарами, как все вокруг, а как нормальные люди – осматривать достопримечательности и ходить по ресторанам.
Они катались на кораблике по Босфору, он издевался над турками, она смотрела на воду, а на нее смотрели зеленые глаза, принадлежавшие некоему кряжистому персонажу – из тех, над которыми подшучивал ее приятель. Худенькая девочка с острыми плечами, угловатая, пепельные волосы то и дело закрывали ее вытянутое лицо с острыми скулами и неправильно посаженными длинными, почти раскосыми глазами.
Турок взялся показывать им берега Босфора, которые и так были неплохо видны. Мальчик старался не скучать, девочка слушала непонятные слова и послушно глядела на то, о чем он пытался им поведать. Турок пригласил их вечером в ресторан, это они поняли и даже смогли не перепутать время; тот пришел с дамой в платке, позже оказалось, что специально была выписана сестра. И одеться ей велели патриархально.
Весь обед он учил ее турецким словам, она смеялась и ничего не могла запомнить. Ее паренек рад был закусить на халяву и все шутил, какие турки наивные патриоты, как любят свое, как кичатся былым могуществом. Потом он предложил экскурсию в курильню. Ей принесли наргиле, он научил ее вдыхать дым, угли гасли, она кашляла, он раскуривал кальян снова и передавал ей трубку. Они чинно распрощались.
Через два месяца турок приехал в Кишинев, отыскал ее училище, дождался у дверей. Она едва его узнала и оторопела, когда услышала предложение. То, что это было предложение, она поняла сразу, хотя ни одного слова не знала. Она посмотрела ему в глаза, кивнула, развернулась и ушла. Он не стал ее догонять, и она рассудила, что произошла ошибка, что это была шутка. И вообще она ничего о нем не знала, кроме того, что зовут его Ильчер.
Под Новый год примчались переполошенные родители с известием, что к ним приходил какой-то басурман и просил ее руки. “Как вы догадались, что он об этом? Ильчер, по-моему, он сумасшедший”. Родители показали ей бумагу с виньетками, там на русском с ошибками и на английском внятно излагалась суть дела. “Ну точно ненормальный, мы едва знакомы”, – сказала Аня, поцеловала маму и папу и убежала в класс.
Через месяц он приехал за ней и спросил, не передумала ли она. “Нет”, – сказала она и удивилась, что понимает, о чем он ее спрашивает. “Ты не сможешь танцевать в Стамбуле”, – сказал он. “Я буду танцевать у тебя дома, если у тебя есть дом, или в гостях, если там ходят в гости, или на дискотеке...” “Нет, – сказал он, – у меня есть дом”.
В тот же день они уехали.
Он жил в шумном торговом старинном квартале, дом у него был – скорее маленький дворец, чем большой дом. Он долго его показывал, но она перестала его понимать. Появилась сестра, с которой они тогда обедали, и выяснилось, что в тот же вечер он уезжает, а она пока пусть учит турецкий и гуляет по городу. Если она захочет что-нибудь осматривать, шофер ее отвезет. Он уезжает надолго по делам. Когда за ним закрылась дверь, она осталась одна, ей стало страшно и показалось, что снится странный дурной сон-ребус, который она не может разгадать.
Утром она раскрыла окно и увидела во дворе ели. К вечеру были присланы учебники, уроки начались, она погрузилась в корявый язык, не похожий ни на что ей до тех пор известное. В нем не было ни музыки, ни поэзии, но она упорно его учила, как будто разгадка сна-ребуса таилась именно здесь. Через неделю внизу ей соорудили танцкласс, повесили зеркало во всю стену и поставили станок. Она надела трико, туфли, встала к станку и четыре часа доводила себя до исступления. Танцевать в этих стенах, довольствоваться ими, быть счастливой хозяйкой богатого дома, счастливой женой богача. Зачем? Почему она?
Как-то раз во время урока его сестра между дел спросила: “Ты свободна, ты понимаешь это? Еще все можно изменить, дорогая, если ты переменила свое решение, если тебе здесь плохо...” “Я хочу видеть Ильчера, – сказала Анна и посмотрела на свои ноги, привычно застывшие в третьей позиции. Я хочу его видеть!” – закричала она и рухнула на диван. Его сестра взглянула на нее с интересом, едва заметно улыбнулась, помолчала. “Он тоже хочет тебя видеть, очень, но у него дела, моя девочка”. Она закрыла книжки, сложила их в стопку, потом снова разложила по столу, посмотрела в окно, посмотрела на Анну и вышла, тихо притворив дверь.
Он приехал очень рано утром, в открытое окно втекал туман, она проснулась от предчувствия, как будто угадала его шаги, вскочила и бросилась к нему, когда он входил в ее комнату. Она повисла у него на шее, и он даже качнулся от силы ее движения, хотя был гораздо крупнее.
После свадьбы он увез ее в Бурсу кататься на лыжах и купаться в горячем источнике, бившем в пещере. Он сидел и смотрел, как в воде потный служитель мнет ее тонкую спину, как скользит кожа под его страшными лапищами, как она розовеет.
Он захотел, чтобы она помогала ему в делах и в отличие от своих коллег всегда ездил с ней. Турки столбенели, когда они появлялись вдвоем, отрешенные от дел, собеседников, непрерывно о чем-то разговаривавшие друг с другом и замолкавшие, стоило кому-то из знакомых к ним приблизиться. К ним приезжали ее родственники, их селили в доме у моря. “Выходишь из калитки, представляешь, и вот оно”.
Года через три он пришел домой пьяный, чего прежде не случалось, и сказал, что у него не может быть детей и она с легкостью получит развод, что он слишком стар для нее и что она совершенно свободна. Она забралась с ногами на диван, зарылась в подушки и швырнула в него туфлями: “Я не люблю детей, и потом, вдруг я бы стала такой же жестокой, как турчанки. И я хочу танцевать. И моя свобода от тебя не зависит, она либо есть, либо ее нет”. Он ушел и пропадал два дня. Эти два дня она мучила себя в своем балетном классе. Когда он вернулся, она сказала, что набирает девочек и будет их учить. Он кивнул.
Эти люди остановились, когда я голосовала в 30 километрах от турецкой границы, в мертвой зоне, где никто не ехал и соответственно не останавливался. Новенький джип, который они только что купили. Обычно такие машины не тормозят. Они хотели, чтобы я звонила друзьям по их телефону, чтобы ела и пила вместе с ними, чтобы въезжала в Турцию радостно, чтобы смотрела на лес, который увижу не скоро, чтобы попробовала какую-то особенную рыбу в первом же после границы ресторане.
Ильчер через Анну обсудил со мной нюансы османской истории. “Кемаль затмил нашу старину. Она была жестокой, но она была. Ты ведь не турецкие древности приехала осматривать, верно? Византии больше нет, как нет Великой Порты, Эллады, как нет России. Есть странная современная жизнь, наполненная вот такими машинами, амбициями и печалью”.
На скорости 180 километров они ввезли меня в град Константина. Они живут в пяти кварталах от Святой Софии. Идти к ним я отказалась. Ведь я очень спешила. Очень опаздывала. Анна сунула мне листочек с адресом и телефоном на прощание. Помахала рукой и перевела слова Ильчера: “Помни, здесь очень много пролито крови, она сочится из камней, жестокая земля. Если смотреть на нее и помнить об этом, то наша мелкая печаль отступает”. Прогудел – турок как-никак. И завернул за угол. А я вдохнула отравленный воздух, взглянула на камни и спросила у первого прохожего, как пройти к Святой Софии. Он объяснил. И я зашагала. Зашагала разгадывать сон-ребус, приснившийся то ли мне, то ли ему, то ли целому поколению, из которого мы все выпали.

Рейтинг@Mail.ru